«Вечная память»

Он любил повторять это за столом. Всегда в конце, когда уже выпито и пора расходиться, но никто не уходит. Дядя Вася поднимал палец, призывая к тишине, и начинал свою коронную речь:

— И даже когда меня не будет рядом, я буду жить в воспоминаниях. Хороших и плохих — не знаю, каких ещё… Но главное: если я перестану быть собой, запомните меня последней живой формой души моей…

Мать вздыхала: «Опять Вася завёлся». А он улыбался в усы и подмигивал мне. Статный. Высокий. Благородных кровей. Казалось, такие люди не болеют, не стареют, не исчезают.

Через неделю он слег.

Сначала думали — давление, переутомление, а он же никогда не жаловался. Но когда скорая увезла его прямо с дачи, когда врачи в коридоре зашептались и развели руками, когда тётя Зина вышла из кабинета с белым лицом и пустыми глазами — я понял: началось.

Раковая опухоль мозга. Неоперабельна.

И началось медленное исчезновение.

Сначала он просто перестал вставать. Потом перестал узнавать тётю Зину, звал её матерью, хотя его мать умерла за двадцать лет до этого. Потом перестал говорить — только смотрел в потолок и гладил пальцем край простыни. Движения становились всё мельче, дыхание — всё тише. Каждый день я приходил в больницу и не находил его. Там лежало что-то другое, чужое, занимавшее его место. Статный мужчина исчез. Осталась только форма. Пустая.

Он умер через два месяца после того разговора за столом. Я держал его за руку. Рука была холодной задолго до того, как остановилось сердце.

Но самое страшное началось потом.

Будто болезнь не захотела уходить одна. Будто она перекинулась — в метафорическом смысле, но от этого не легче. Через месяц после похорон тётя Зина легла спать и не проснулась. Врачи сказали: сердце. Не выдержало. Тридцать пять лет вместе, и вот — осталась одна, и сердце просто взяло и остановилось. Без опухолей, без диагнозов, просто перестало биться.

Я смотрел на неё в гробу и думал: только старики умеют так любить. Так сильно, что не могут жить дальше. Молодые расходятся, разбегаются, находят новых. А старики — они врастают друг в друга корнями, и когда одно дерево вырывают с корнем, второе просто падает. Зачем ему стоять, если не за кого держаться?

Прошло ещё полгода.

Мать начала странно себя вести. Забывала выключить газ. Оставляла ключи в двери. Однажды я застал её сидящей на кухне в три часа ночи — она смотрела в стену и улыбалась.

— Ты чего, мам?

— Тихо, — прошептала она. — Там Вася с Зиной сидят. Чай пьют.

В комнате никого не было.

Я отвёз её к врачам. Обследование ничего не показало, кроме ранней деменции. Странной, внезапной, будто кто-то щёлкнул выключателем. Врач разводил руками: в её возрасте бывает, но обычно не так стремительно. Обычно не после смерти брата и его жены. Обычно не так, будто болезнь перекидывается с одного на другого, выкашивая ряд за рядом.

Я сидел в пустой квартире матери, слушал, как она шепчется с пустотой в соседней комнате, и вспоминал его слова.

«Если я перестану быть собой, запомните меня последней живой формой души моей…»

Я пытаюсь. Честно пытаюсь. Но живая форма души ускользает, её заслоняет больничная койка, пустой взгляд матери, разговаривающей с мёртвыми, холодная рука тёти Зины, две могилы рядом на кладбище и третья, которая пока пустует, но ждёт.

И я начинаю думать: а может, болезнь и правда перекидывается? Может, она ходит по кругу, выискивая тех, кто слишком сильно любил, кто слишком близко стоял, кто не успел отойти? Может, рак дяди Васи был не только в его голове, но и в воздухе, в крови, в нашей общей памяти, и теперь он прорастает в нас, убивая медленно, по одному?

Мать теперь не выходит из комнаты. Она сидит у окна и ждёт, когда они придут снова. Иногда она зовёт меня Васиным голосом. Иногда — голосом тёти Зины. Иногда просто молчит и смотрит сквозь.

А я смотрю на себя в зеркало и ищу признаки. Не морщины — это было бы слишком просто. Я ищу ту самую пустоту в глазах, которая была у него перед концом. Пока не нахожу. Но ночами мне кажется, что она уже рядом. Что она ждёт за дверью.Что дядина болезнь не ушла, а просто присела отдохнуть и теперь поднимается по лестнице ко мне.

И самое страшное: я начинаю понимать его слова.

«Запомните меня последней живой формой души».

Он знал, что умирать будут все. Он не знал только, что его смерть потянет за собой остальных. Что она окажется заразной. Что любовь, о которой он говорил, окажется приговором для тех, кто остался.

Я закрываю глаза и вижу их: дядя Вася за столом поднимает палец, тётя Зина улыбается ему, мать закатывает глаза. Все живые. Все настоящие. Все ещё здесь.

А потом я открываю глаза и виду пустую комнату, мамин шёпот за стеной и свои руки. Руки, которые держали его, когда он уходил. Которые, наверное, скоро будут держать и её.

И я думаю: хорошо, что он не видит этого. Хорошо, что его последняя живая форма души не знает, какой формы приняла его смерть.

Я перестал спать где-то через неделю после того, как мать окончательно переселилась в свою комнату к мёртвым.

Сначала это была обычная бессонница — ворочаешься, считаешь овец, думаешь о работе. Но к утру овцы превращались в лица. Дядино лицо. Тёти Зинино. Материно, но какое-то другое, не её. Я вставал разбитый, пил кофе и шёл на работу, делал вид, что всё нормально.

Ничего не было нормально.

На второй неделе я начал слышать шаги.

Квартира старая, хрущёвка, соседи сверху вечно ходят — я привык. Но эти шаги были другими. Они не сверху. Они из комнаты матери. В три часа ночи. Мерные, тяжёлые, будто кто-то ходит из угла в угол и не может остановиться.

Я вставал, подходил к двери, прислушивался. Тишина. Открывал — мать спала, свернувшись калачиком, лицом к стене. Дышала ровно. Но шаги затихали только когда я открывал дверь.

Потом шаги стали раздаваться в моей комнате.

Я лежал с открытыми глазами и слушал, как кто-то обходит мою кровать. Медленно. Осторожно. Будто рассматривает меня. Я не включал свет. Я боялся увидеть.

На третьей неделе я перестал ходить на работу.

Начальник звонил, орал, потом перестал звонить. Телефон лежал на тумбочке, разряжался, я не брал его в руки. Зачем? Мне нужно было следить за матерью. Следить, чтобы она не ушла к ним раньше времени. Или чтобы они не пришли за мной.

Они приходили каждую ночь.

Сначала просто стояли в углу. Дядя Вася в своём любимом костюме, тётя Зина в платочке. Молчали. Смотрели. Я закрывал глаза, считал до ста, открывал — они стояли там же, только ближе.

— Чего вы хотите? — спросил я однажды в пустоту.

Мать ответила из своей комнаты:

— Они хотят, чтобы ты сел с нами чай пить.

Я не пошёл.

Четвёртая неделя. Мать перестала есть.

Я приносил ей суп, кашу, бутерброды — она отворачивалась к стене и молчала. Иногда шептала что-то, я прислушивался: она перечисляла имена. Дядино. Тёти Зинино. Бабушкино. Дедушкино. Моё.

Когда она назвала моё имя в третий раз, я вышел из комнаты и заперся в ванной. Сидел на полу, обхватив голову руками, и качался. Вода капала из крана. Кап-кап-кап. Я считал капли, чтобы не слышать, как она шепчет.

Капать перестало только утром.

Я вышел — мать сидела на кухне за столом. Перед ней стояли три чашки с чаем. Пар поднимался над каждой.

— Садись, — сказала она, не оборачиваясь. — Они уже пришли.

Я сел напротив неё. Третья чашка стояла между нами, для пустого стула.

— Вася, наливай себе сахар, — мать подвинула сахарницу к пустому стулу. — Зина, ты пирог будешь?

Я смотрел, как она разговаривает с воздухом. Как кивает пустоте. Как улыбается тому, чего нет.

И вдруг я понял: они правда там.

Я не видел их, но чувствовал. Воздух стал плотнее. В комнате запахло дядиным одеколоном — тем самым, «Шипр», которым он пользовался только по праздникам. И тёти Зиниными пирогами — запах дрожжей и корицы, хотя на кухне уже год никто не пёк.

Я вскочил, опрокинув стул.

— Ты чего? — мать посмотрела на меня удивлённо. — Испугался? Сядь. Они не кусаются. Они же свои.

Я выбежал из квартиры.

Бежал по улице, не разбирая дороги. Натыкался на людей, извинялся, снова бежал. Остановился только у кладбища. Зачем я пришёл сюда? Ноги сами принесли.

Две могилы рядом. Дядина и тёти Зинина. Оградка общая, памятники одинаковые. Я стоял и смотрел на фотографии. Они улыбались с гранита. Живые. Настоящие. Такими, какими я их запомнил.

— Ты пришёл, — раздалось сзади.

Я обернулся. Никого.

— Я же говорил: я буду жить в воспоминаниях.

Голос дяди. Чёткий, густой, с его интонациями. Из воздуха. Из ветра. Из моей головы.

— Тебя нет, — сказал я вслух. — Ты умер.

— А ты уверен? — голос усмехнулся. — Посмотри на себя. Кто из нас двоих сейчас стоит на кладбище и разговаривает с мёртвыми?

Я замолчал. Ветер шевелил листву на берёзах. Где-то далеко лаяла собака.

— Иди домой, — сказал голос уже мягче, дядиным голосом, тем самым, каким он говорил со мной в детстве. — Мать ждёт. Мы все ждём.

Я вернулся.

Мать сидела там же, на кухне. Чашки остыли, чай никто не пил.

— Они ушли, — сказала она. — Сказали, что вернутся вечером. Ты будешь ужинать?

Я кивнул и сел на своё место.

Вечером я не лёг спать. Я сел за стол и стал ждать.

Они пришли ровно в полночь. Я не видел их, но слышал, как открылась дверь. Как заскрипели половицы под тяжёлыми шагами. Как дядя откашлялся — точно так же, как при жизни, перед тем как начать свою любимую речь.

Они сели за стол. Мать разлила чай. Я смотрел на пустые стулья, но видел их. Видел дядины усы, тёти Зинин платок, их руки, тянущиеся к чашкам.

— Ну что, — дядя поднял палец. — За встречу.

Я поднял свою чашку. Чай был горячим.

Мы пили молча. Я, мать и двое мёртвых за одним столом.

Утром я проснулся за столом. Голова лежала на сложенных руках, чай давно остыл, мать спала в своей комнате. Я пошёл умываться и остановился перед зеркалом.

Из зеркала на меня смотрел дядя Вася.

Я моргнул — нет, это я. Просто черты заострились, усов нет, но глаза… глаза были не мои. Пустые. Те самые, которые я видел в больнице перед его смертью.

Я отошёл от зеркала и не подходил к нему три дня.

На пятый день мать перестала вставать.

Я кормил её с ложечки, как ребёнка. Она глотала, не жуя, и смотрела в стену. Иногда улыбалась. Иногда плакала. Иногда звала меня дядиным именем.

— Вася, — шептала она. — Вася, я скоро приду. Ты там чай поставь.

Я кивал и выходил в коридор, чтобы она не видела моего лица.

На седьмой день я перестал различать день и ночь.

В комнатах горел свет всегда. Я боялся темноты. В темноте они подходили слишком близко, трогали меня за плечи, дышали в лицо. При свете они держались на расстоянии. Сидели по углам, ждали.

Я перестал выходить из дома.

Продукты закончились на четвёртый день. Я пил воду из-под крана и жевал сухари, которые нашёл в хлебнице. Мать не ела совсем. Я вливал в неё воду, она выплёвывала.

— Мам, пожалуйста, — просил я. — Ну поешь.

Она смотрела сквозь меня и шептала:

— Вася зовёт. Зина зовёт. Там пироги.

Ночью я проснулся от того, что кто-то гладил меня по голове.

Я открыл глаза — надо мной стоял дядя. Я видел его совершенно отчётливо. Каждую морщину, каждый седой волос, родинку на шее. Он улыбался.

— Ты устал, племяш, — сказал он. — Отдохни.

— Я не хочу к вам, — прошептал я.

— А кто сказал, что ты к нам? — он наклонил голову. — Мы к тебе.

Я сел на кровати. В комнате было темно, но я видел их всех. Дядя, тётя Зина, бабушка, дедушка — те, кого я знал только по фотографиям. Они стояли вдоль стен и смотрели на меня.

— Что вам нужно? — спросил я.

— Ты сам нас позвал, — ответила тётя Зина. — Каждую ночь. Каждую минуту. Ты думал о нас, и мы пришли.

— Я не хотел…

— Хотел, — перебил дядя. — Ты боялся забыть. Ты держался за нас так сильно, что прорвал ткань. Мы теперь здесь. Навсегда.

Я закрыл глаза ладонями. Когда открыл — комната была пуста. Только лунный свет на полу и тишина.

Но я знал, что они не ушли. Они ждали за дверью. Ждали, когда я снова позову их.

Утром мать не проснулась.

Я сидел рядом с ней, держал за руку и смотрел, как уходит тепло. Она улыбалась во сне. Наверное, видела их. Наверное, уже пила с ними чай.

Я не стал вызывать скорую. К чему? Она уже была там, где хотела быть. Я просто накрыл её одеялом, закрыл глаза и вышел из комнаты.

Теперь я один.

То есть не совсем один. Они здесь. Сидят на кухне, ждут, когда я приду. Дядя точит нож — зачем ему нож, не знаю. Тётя Зина месит тесто. Мать стоит у окна и смотрит на улицу, хотя смотреть не на что — за окном уже неделя одна и та же серая муть.

Я сижу в своей комнате и пишу это.

Пальцы дрожат, буквы прыгают, но я должен закончить. Потому что скоро я выйду к ним. Сяду за стол. Буду пить чай с мёртвыми. И это будет уже не сон, не бред, не галлюцинация. Это будет реальность.

Я вспоминаю его слова: «Запомните меня последней живой формой души моей».

Я запомнил, дядя Вася. Я запомнил так хорошо, что теперь вы все здесь. Вы живёте во мне. Вы заполнили меня до краёв. И во мне больше нет места для меня самого.

Осталась только форма.

Пустая.

Готовая принять вас всех.

Я встаю. Иду на кухню. Они поворачивают головы и улыбаются.

— Садись, племяш, — говорит дядя. — Чай остывает.

Я сажусь.

За окном темнеет, хотя только полдень. Или ночь? Я уже не разбираю.

— Наливай, — говорит мать.

Я наливаю.

Чай горячий. Значит, они всё-таки настоящие. Мёртвые не могут греть чай.

Или могут?

Я подношу чашку к губам. Они смотрят. Ждут.

Я делаю глоток.

И понимаю, что мне всё равно. Настоящие они или нет. Живые или мёртвые. Потому что я больше не хочу быть один. Потому что одиночество среди живых страшнее, чем компания мёртвых.

— Хорошо, что ты с нами, — говорит тётя Зина.

Я киваю.

В углу кухни стоит зеркало. Я случайно ловлю в нём своё отражение.

Там никого нет.

Пустой стул. Пустая комната. Пустая чашка на столе.

Я смотрю на свои руки. Они есть. Я их вижу. Но в зеркале их нет.

— Это пройдёт, — говорит дядя, перехватив мой взгляд. — Скоро ты перестанешь смотреться в зеркала. Они нам не нужны.

— А что нужно?

— Помнить, — он поднимает палец. — Только помнить. Всё остальное — суета.

Я допиваю чай.

За окном окончательно темнеет. Свет я не включаю — зачем? Они и так видны. Они светятся изнутри, слабым таким, тёплым светом.

Мать берёт меня за руку. Рука холодная.

— Ты устал, — говорит она. — Поспи.

— Я боюсь.

— Чего?

— Проснуться и обнаружить, что вас нет.

Она смеётся. Тихим маминым смехом, каким она смеялась, когда я был маленьким и говорил глупости.

— Мы никуда не денемся, — говорит дядя. — Мы теперь всегда с тобой. Ты сам так захотел.

Я закрываю глаза.

И впервые за много недель засыпаю спокойно.

Меня нашли через две недели.

Соседи вызвали полицию, потому что из квартиры неделю пахло чем-то сладковатым, а на звонки никто не отвечал.

Я сидел на кухне за столом. Передо мной стояли четыре чашки с засохшим чаем. Мать лежала в своей комнате, аккуратно накрытая одеялом.

В протоколе написали: «Обнаружен в состоянии острого психоза, госпитализирован».

Меня увезли в больницу. Я не сопротивлялся.

Потому что они поехали со мной.

Дядя Вася сел справа в машине, тётя Зина слева, мать устроилась напротив, на каталке, хотя каталка была пуста. Санитары ничего не видели. А я видел.

Я видел и улыбался.

— Смотрите, — шепнул я дяде. — Город.

— Красивый, — согласился он. — Но у нас лучше.

Я кивнул.

У нас, где мёртвые пьют чай с живыми. Где память становится плотью. Где любовь не отпускает даже после смерти.

В палате меня привязали ремнями к кровати. Я не возражал. Ремни — это даже приятно. Чувствуешь границы своего тела. Понимаешь, где заканчиваешься ты и начинается мир.

Они сидели вокруг. Дядя читал газету, тётя Зина вязала, мать смотрела в окно на больничный парк.

— Долго нам здесь? — спросил я.

— Сколько нужно, — ответил дядя, не отрываясь от газеты. — Ты главное помни.

— Что помнить?

— Что мы есть. Что мы никуда не ушли. Что ты не один.

Я закрыл глаза и улыбнулся.

В коридоре кричал какой-то больной. Санитары гремели вёдрами. Где-то плакала женщина.

А я был дома.

С ними.

Навсегда.

 
 

 

 

Похожие по жанру

Войдите, чтобы оставить комментарий

Войти

Зарегистрироваться

Сбросить пароль

Пожалуйста, введите ваше имя пользователя или эл. адрес, вы получите письмо со ссылкой для сброса пароля.