«УРАЛ»

УРАЛ

УРАЛ

Пролог

В начале XXI века борьба за нефть переросла в войну. Ближний Восток стал эпицентром, крупные державы влезли в конфликт, и через несколько лет он перерос в глобальный. За нефть, за ресурсы, за контроль. К 2030-м мир уже не был прежним. А в 2035-м случилось то, что добило его окончательно — ЭМИ. Не радиация, не взрывы, а невидимая волна, которая выжгла всю электронику. Всё, что было умнее «Урала» 86-го года, превратилось в кирпич. Мы откатились на сорок лет назад. И остались один на один с железом, которое ещё умело кашлять.

Часть 1. Семья

Сначала это были просто новости, которые можно было пролистать: «цены на нефть растут», «дефицит топлива», «временные ограничения». Потом эти новости перестали быть фоном и стали правилами жизни. К 2035 году топливо стало роскошью, а к 2036-му — валютой. Государство ввело лимиты: гражданским — строго по талонам, силовикам — вне очереди, но и у них бензин был в обрез.

Я тогда работал водителем в «ТрансРегионЛогистике». У меня был свой маршрут: двести километров туда, двести обратно, раз в два дня. Вёз всё подряд: коробки с бытовой химией, ящики с консервами, рулоны плёнки. Иногда даже живых кур в клетках — они всю дорогу кудахтали, будто знали, что мир вот-вот начнёт сыпаться.

Моя кабина была домом на колёсах. Там пахло кофе из термоса, дешёвым освежителем и старым пластиком. На панели висела фотография: я, жена Лена и сын Миша. Миша тогда учил английский и всё время повторял: «I’m fine, thank you». Он говорил это даже коту, даже пустой комнате. Я смеялся, а Лена вздыхала: «Ну хоть что-то у него получается».

Сначала перебои случались редко: «заправка закрыта», «дорогу перекрыли», «груз задерживается». Потом они стали нормой. Цены на топливо росли каждую неделю — сначала на копейки, потом на десятки процентов, потом на сотни. Магазины начали работать по талонам. На дорогах всё чаще стояли патрули: сначала проверяли документы, потом начали отбирать топливо.

Однажды я вернулся домой после рейса и понял: город уже не тот. На улицах слишком тихо. В подъездах горели аварийные лампы, а не обычные люстры. В магазине у дома висела табличка: «Товар по талонам». Лена стояла у окна и смотрела на пустую улицу.

— Они сказали, что скоро всё наладится, — тихо сказала она. — Но я не верю.

Я не знал, что ей ответить. Я обнял её и сказал, что всё будет хорошо. Это была ложь, но в тот момент она была нужна нам обоим.

Потом начались отключения. Сначала по графику, потом без графика. Потом пропало отопление. Мы сидели в темноте, закутавшись в одеяла, и Миша снова и снова повторял: «I’m fine, thank you», будто это заклинание могло удержать мир на месте.

Я продолжал ездить. Маршруты становились короче, грузы — всё более странными. Однажды мне дали задание: «Отвези эти коробки в распределительный центр, не спрашивай, что внутри». Я отвёз. Потом ещё раз. Потом мне сказали, что рейсов больше не будет.

— Мы закрываемся, — сказал начальник, глядя куда-то мимо меня. — Государство забирает автопарк. Ты можешь остаться, если подпишешь контракт. Но теперь это будет не логистика, это будет… другое.

Я не подписал. Не потому что был против государства — просто не хотел быть частью того, во что всё превращалось.

Когда начались первые точечные удары, я был в рейсе. Не слышал взрывов, но видел, как небо на востоке стало странно светлым, а потом почернело. Радио молчало. Телефон не ловил сеть — ЭМИ уже выжег вышки. Я ехал, потому что не знал, куда ещё деваться.

ЭМИ ударил, и всё, что было с мозгами, сдохло. Моя «Скания» встала, как вкопанная — даже не чихнула. Хорошо, у меня была «Ока». Старая, синяя, без электроники, на ней я раньше по выходным ездил. Она завелась и покатила. Я думал, что поеду на юг, может там что-то осталось.

Когда я добрался до дома, там никого не было. Соседи сказали, что Лену и Мишу увезли в эвакуационный пункт на стадион. Я поехал туда.

На стадионе было четыреста человек, а автобусов — семь. Офицер ходил вдоль очереди, как на базаре, тыкал пальцем: «Ты, ты и ты — садитесь. Остальные — ждите». Мы стояли в третьей очереди. Когда подошла наша, офицер махнул рукой: «Автобусы заполнены. Следующий рейс через неделю. Не паникуйте».

Через неделю военные вернулись. Не за людьми — за территорией. Они пустили слезоточивый газ в толпу, чтобы разогнать тех, кто ещё ждал. Люди бежали, давили друг друга, падали. Кто-то пытался прорваться через ограждение. Я видел это с балкона своей пятиэтажки. Стадион опустел за час. А через день там уже стояли военные грузовики. Тогда я понял: «следующий» будет только для тех, у кого есть топливо.

Крупные державы обменялись точечными ядерными ударами по ключевым объектам. Этого хватило, чтобы инфраструктура посыпалась окончательно. Сети рухнули, связь пропала, города остались без тепла и света. Виноватых искать бесполезно. Виноваты все, кто тянул до последнего. И те, кто спасал свои бункеры. И те, кто просто молчал. Я не был ни одним из них. Я просто крутил баранку, пока дороги ещё были дорогами.

Дороги стали кладбищами.

А потом пришёл «порядок».

В город вошли военные. Не спасать — контролировать. Перекрывали улицы, ставили блокпосты, проверяли каждый мешок, каждую канистру. Объявили чрезвычайное положение. Комендантский час, запрет на передвижение и «временная реквизиция ресурсов». На деле это означало: у тебя есть еда — её забирают. Есть топливо — его забирают. Есть машина — ставят на учёт, а потом просто отгоняют на стоянку, где она ржавеет под брезентом.

Я видел, как на перекрёстке солдаты вытаскивали ящики из фургона пекарни. Водитель кричал, что это хлеб для детсада. Офицер не смотрел на него. Он смотрел в накладные.

— Это теперь государственный резерв, — сказал он спокойно. — Если хочешь, можешь остаться в команде обеспечения. Если нет — уходи.

Водитель ушёл. Через два дня я встретил его у мусорных баков. Он пытался разжечь костёр из картона, руки тряслись, глаза были пустые.

Потом подключилась полиция. Сначала «поддерживали порядок», потом стали карать за «саботаж и мародёрство». Мародёром мог стать любой: тот, кто взял мешок муки из брошенного склада, тот, кто слил остатки солярки из брошенной цистерны, тот, кто просто слишком громко требовал еды.

Однажды я видел, как у супермаркета расстреляли троих. Они не были бандитами. Один оказался учителем физики — в кармане нашли ученическую тетрадь с формулами, решили, что это шифр. Второй — водитель троллейбуса. Третий — просто парень, который нёс кусок масла для парализованной матери, нашёл его в мусорном баке. Патруль не стал разбираться. Дали короткую очередь поверх голов, чтобы напугать. А когда люди не разошлись, дали ещё одну — уже по ногам, а потом и по груди.

После этого город замолчал. Не от страха — от понимания: помощи не будет. Ни от государства, ни от армии, ни от полиции. Они теперь не спасали — они делили.

Люди начали уходить. Кто-то в деревни, кто-то на дачи, кто-то просто в гаражи и подвалы, где можно спрятаться от патрулей. Мы с Леной и Мишей остались в квартире, потому что идти было некуда. Берегли каждую спичку, каждый грамм крупы. Лена научилась варить суп из картофельных очисток и луковой шелухи. Миша молчал. Он больше не повторял «I’m fine, thank you». Он смотрел на нас и ждал, когда мы скажем, что всё наладится. Но мы не могли.

Я тоже сначала думал податься в деревню. Думал: земля есть, руки есть — вырастим картошку, заживём. Многие так думали. Уезжали семьями, с мешками семян, с лопатами, с надеждой, что земля спасёт. Первое время от них приходили слухи: «всё растёт», «урожай будет», «приезжайте». А потом слухи кончились. Потому что те, кто посадил, перестали выходить на связь.

Кто-то рассказывал, что видел поля с чёрной, гнилой ботвой. Кто-то говорил, что люди просто умирали через неделю после того, как начинали есть свой урожай. Говорили по-разному: у кого кровь шла носом, у кого выпадали волосы, у кого тряслись руки. А один мужик на базаре, который раньше работал на опытной станции, сказал: «Земля отравлена. Дожди принесли смерть. Корни всасывают её, а мы едим — и травимся. Не сажайте, не губите себя». Я не знал, верить ему или нет. Но я видел глаза тех, кто возвращался из деревень. Они были пустые. Они не привозили еду — они привозили страх.

Мы перешли на запасы. На то, что осталось на складах, в магазинах, в подвалах. Кто-то искал консервы, кто-то — крупу, кто-то — даже кошачий корм. Это было странно, унизительно — питаться тем, что не успела сожрать война. Но это было лучше, чем сажать в землю, которая не родит жизнь.

Тогда я понял: если хочу, чтобы они жили, должен сам их кормить. И снова сел за руль.

Но рейсов уже не было. Только слухи: «в районе ТЭЦ ещё можно найти солярку», «на старой базе остались консервы», «у военных на окраине есть склад, но там стреляют». Я ездил по этим слухам, как по картам. Иногда везло. Иногда возвращался с пустыми канистрами и пустым взглядом.

В один из таких вечеров вернулся домой, а дома никого не было. Соседи сказали: пришли военные, забрали всех, кто оставался — эвакуация, говорят, централизованная. Я поехал в распределительный пункт. Но пункт был пуст. С утра там расстреляли двух охранников, и военные свернули лагерь.

С того дня я перестал искать по пунктам. Просто ехал по дорогам, надеясь, что где-то мелькнёт знакомый силуэт. Но мир становился всё тише, а дороги — всё пустыннее.

В ту ночь я стоял в пробке. Дороги были забиты — люди бросали машины, пытались уехать на чём придётся, возникали пробки. В одной из них я и застрял. На своей «Оке».

Затея была сомнительная, но своя шкура важнее: вокруг нарастала паника. Наступала ночь, машины нервно сигналили, напряжение висело в воздухе. Топливо заканчивалось, моторы глохли, пробка затягивалась, превращаясь в кладбище застывших автомобилей.

И вдруг я увидел его: здоровенный «Урал» — особенно внушительный на фоне моей «Оки». Двери распахнуты. Я вылез, подошёл, осмотрелся. Недалеко курили молодые парни — срочники. Они почему-то не замечали меня.

Секунды решали всё. Смотрел на «Урал» и понимал: если не сейчас — уже никогда. Но это ведь не просто «сел и поехал». Это чужое. Это армия. Это, по всем правилам, угон.

Когда взялся за баранку, тут же вспомнил, как водил такой же в армии. Разобрался за пару секунд. В тот миг один из срочников наконец заметил меня. Он что-то крикнул, замахал руками, но слов я уже не слышал — мотор взвыл так, что земля, казалось, задрожала.

Часть 2. Семья?

Я рванул по встречной полосе, чувствуя, как внутри всё сжимается от одной мысли: только что украл армейский грузовик. Или… может, я его спас? Может, он бы так и остался стоять там, пока его не сожгли вместе с этой пробкой? До сих пор не пойму. То ли угнал, то ли забрал, чтобы он не пропал.

Первые дни после угона я просто ехал. Без цели, без карты, без запасов. В кабине было пусто — только ржавый ключ зажигания и запах чужого пота. Я остановился у брошенной заправки. Там было пусто. Я взял старую канистру и поехал дальше.

На второй день я увидел грузовик, который застрял в кювете. Водитель сидел на обочине и смотрел в никуда. Я подошёл. Он не сказал ни слова. Я забрал из его кузова мешок с гречкой и ящик консервов. Он даже не поднял головы.

Воду я набирал из рек и луж. Фильтровал через тряпку и уголь, кипятил на костре. Вкус был металлический, но терпимый. А соль я добывал сам — наливал воду в старую кастрюлю, ставил на огонь и выпаривал, пока на дне не оставался белый налёт. Соскабливал его ножом, ссыпал в мешок. Соли было немного, но я знал, что она пригодится.

Так я выживал, как мог. Каждый день я ехал по слухам. Где-то есть мясо. Где-то есть картошка. Где-то свежий дизель. И я ехал. Правда, я натыкался либо на бандитов, либо на тех, кому было выгодно, чтобы я поверил. Они говорили, что там есть еда, а там — пусто. Они говорили, что там безопасно, а там — засада. Я научился проверять. Но проверка стоила времени, топлива, нервов.

У «Урала» была одна болезнь — коробка. Надёжная, но капризная. На холодную она работала как часы, но стоило ей прогреться — начинала выть. Сначала тихо, потом громче. Я знал, что это не смертельно, но если не следить — она рассыплется. А рассыпаться ей было нельзя. Потому что без неё я не доеду.

Я ехал, и с каждым днём она работала хуже. Коробка начала выть на средних оборотах, потом на всех. Я менял масло. Я чистил фильтры. Я стучал по коробке гаечным ключом, как будто это могло помочь. Не помогало. Она выла громче, скрежет стал жестче, и я понял: если не найду того, кто её разберет, я просто сдохну в степи, когда она встанет окончательно.

Мне нужен был механик. Настоящий. И я найду Петровича. По слухам.

Я подъехал к свалке. Петрович стоял у ворот, курил и смотрел на меня без интереса. Я вышел, подошёл.

— Мне сказали, ты чинишь грузовики.

Он посмотрел на меня, потом на «Урал», потом снова на меня.

— Кто сказал?

— От Фёдора.

Он усмехнулся и затушил сигарету.

— Фёдор умер три года назад. Ты врёшь, водитель.

Я молчал. Он смотрел на меня, и я не отводил взгляд.

Потом он сплюнул и махнул рукой.

— Загоняй. Посмотрим, что у тебя там сдохло.

Дорога к Петровичу шла не по трассе — через старые просеки, так безопаснее. «Урал» на кочках трясся так, что зубы стучали. Коробка выла, будто зверь, которому прищемили хвост.

Гнал не из спешки — из страха: если коробка встанет посреди «горячей» зоны, я там и останусь. Поэтому, когда впереди показалась знакомая свалка, превращённая в мастерскую, я выдохнул. Не спасение, но шанс.

Свалку Петрович обжил как крепость. По периметру — остовы грузовиков, поставленные набок, между ними колючка и куски ржавой сетки. У въезда — самодельный шлагбаум из балки и цепи. И над всем этим, как насмешка над концом света, висела старая табличка: «Осторожно, техника в работе».

Я остановился метрах в двадцати, чтобы не поднимать лишнюю пыль. Вылез, снял респиратор, оставил на крючке в кабине. Воздух тут был чище — Петрович специально выбирал место с низким фоном и подветренной стороны.

— Эй, старик! — крикнул я, хотя знал, что он уже меня видит.

Петрович не любил суеты, но за подходами следил. Из-за кабины старого КАМАЗа показалась фигура: невысокий, плотный, в промасленном бушлате, поверх которого накинут брезентовый фартук. В руке — кусок ветоши, которой он привычно вытирал пальцы, даже когда они были чистыми.

— Ну, заехал, — сказал без улыбки, но и без злости. — А я уж думал, ты на своём «Урале» до самого края земли доедешь и там сгинешь.

— Не сегодня, — ответил я. — Коробка ревёт так, что я сам себя не слышу. Так не должно быть.

Петрович подошёл, не спеша осмотрел «Урал», постучал по раме, глянул на колёса, шноркель, самодельную броню. Потом поднял глаза:

— По «горячим» зонам шастал? По нагару на крыльях вижу. ЭМИ твою коробку не убил, а ты её пылью добиваешь. Гонишь, как в прошлой жизни, а она не вывозит. Сбавь обороты. Это тебе не «КамАЗ» с турбиной, это гроб с моторами. Относись к нему как к живому. Он тебя одного возит — а людей в нём нет.

Я кивнул. Объяснять не надо было — Петрович знал эту механику лучше, чем кто-либо. Он провёл ладонью по кожуху КПП, будто слушал машину пальцами.

— Загоняй на яму, — буркнул. — Посмотрим, что внутри. Но сразу говорю: если синхронизаторы съедены, а подшипники гудят — доливом масла не отделаешься.

Загнали «Урал» в бокс — огромный ангар из гофрированного железа, где пахло маслом, горячим металлом и старой пылью. Петрович включил тусклую лампу на длинном проводе, свет лёг жёлтым пятном на картер коробки.

Снял крышку, заглянул, поводил фонариком. Потом достал щуп, посмотрел на масло: тёмное, густое, с металлическим блеском.

— Вот и причина, — сказал, не глядя на меня. — Это уже не смазка — это суспензия. Пыль, стружка, песок. Ты ещё долго на этом ехал — удивительно, что она вообще крутилась.

Я молчал. Мне не нужны упрёки. Мне нужен «Урал».

— Что скажешь? — спросил.

Петрович выпрямился, вытер руки, посмотрел мне в глаза:

— Чтобы починить, нужны детали. Сейчас они не на складе — их добывать надо. Есть вариант: я ставлю восстановленный вторичный вал и новые подшипники. Но взамен мне нужно кое-что.

— Дизель? — спросил я, прикидывая, сколько канистр отдам.

— Нет, — покачал головой Петрович. — Дизель у меня есть. Мне нужны фильтры P3. Хорошие, не старые. У меня тут двое ребят работают, один после облучения лёгкие бережёт. Без нормального фильтра он в цех не заходит. А запасы кончились.

Я замер. Фильтры лежали в ящике под сиденьем — две штуки, неприкосновенный запас. Ценность почти как канистра солярки. Но без коробки эта ценность станет бесполезной.

— Есть два, — сказал я. — Но они последние.

— Значит, пригодятся, — спокойно ответил Петрович. — Я сделаю так, чтобы коробка ещё год проездила. Может, и больше, если ты перестанешь гонять по зонам без остановки.

Я полез в кабину. Достал фильтры, завёрнутые в промасленную бумагу. Протянул. Петрович взял, осмотрел, проверил пломбы.

— Хорошие, — кивнул. — Не подделка.

Следующие часы я провёл рядом. Не мешал, но и не уходил — смотрел, как он работает. Петрович не делал ничего лишнего. Каждый инструмент лежал на своём месте, каждый болт он протирал ветошью, прежде чем поставить. Говорил мало, но иногда бросал короткие фразы:

— Тут синхронизатор был как фольга.

— Подшипники гудели, будто поезд идёт.

— Масло сливай в отдельную тару — посмотрим, сколько стружки.

Когда коробку собрали, он залил свежее масло, прикрутил крышку, затянул болты. Потом сел на край ямы, достал из кармана пачку старых сигарет. Он не курил, но держал их как талисман. Повертел в пальцах и убрал.

— Попробуй завести, — сказал. — И дай чуть-чуть нагрузку. Только не гони.

Я сел за руль, повернул ключ. Мотор взревел привычно, уверенно. Потом включил передачу, тронулся. Сначала медленно, потом чуть быстрее. Коробка не выла. Вместо звериного рёва — ровный, тяжёлый гул. Такой, какой и должен быть у «Урала».

Вылез из кабины, кивнул Петровичу:

— Спасибо.

— Не благодари, — буркнул он. — Ты мне фильтры принёс — я работу сделал. Это не дружба, это обмен. Но… — он на секунду запнулся. — Если снова что-то будет, заезжай. Тут хоть пыль не такая злая.

Я улыбнулся. В этом мире «хоть пыль не такая злая» звучало почти как приглашение домой.

Перед отъездом Петрович сунул мне ещё одну вещь — маленький самодельный пробник для масла: трубку с фильтром и шкалой.

— Ставь на сливную линию, — сказал. — Если опять стружка пойдёт — сразу увидишь. Не тяни. Чем раньше заметишь, тем дешевле починишь.

Я положил пробник в бардачок. Потом он заметил мой взгляд на потёртый зелёный прибор, который лежал на полке в углу мастерской. Петрович проследил за ним, усмехнулся.

— Это ИМД-5. Армейский, старой школы. Работает от «Кроны» — нашёл у меня в заначке целых шесть штук, ещё советские, не просроченные. Бери. В дороге пригодится.

Он протянул мне дозиметр. Я взял, покрутил в руках — корпус был в потёртостях, шкала пожелтевшая, но стрелка дёргалась, когда я подносил его к руке.

— Там, куда ты собрался, без него никак, — сказал Петрович. — Пока щёлкает редко — фон терпимый, можно дышать. А если застрочит как пулемёт — бросай машину и вали, не оглядываясь. Слушай его. Он тебе скажет раньше, чем твоя кожа. И батарейки береги — они теперь дороже солярки.

Я кивнул, убрал дозиметр в бардачок. Петрович посмотрел на «Урал», потом на меня, и в его глазах появилось что-то похожее на уважение.

— Слушай, водитель, — сказал он, вытирая руки. — Ты там, куда собрался, без брони не доедешь. Я видел, что творится на юге. Там тебя просто расстреляют из засады, и даже не заметят.

Я хотел сказать, что у меня нет времени, но он уже кивнул своим ребятам.

— Сделаем тебе каркас, — сказал он. — Быстро. Грязно. Но надёжно.

Я посмотрел на «Урал», потом на дорогу. У меня не было выбора.

— Делай, — сказал я.

Каркас сварили из профильной трубы — и приварили его не к кузову, а к раме. По всей конструкции пустили рёбра жёсткости. На лобовое стекло наварили лист металла. В листе оставили две горизонтальные щели — почти на всю ширину кабины, высотой сантиметров восемь-десять. Через них я смотрел на дорогу и зеркала.

Поверх дверей сделали ещё одни — из такого же листа, на петлях и шпингалете. Внешние двери навесили на петли — они закрывались с зазором, чтобы туда мог войти шпингалет. Шпингалет крепился к внешней двери, а его ручка была на уровне окна основной двери. Спинки сидений тоже защитили — толстым листом металла, вваренным прямо в каркас.

Перед отъездом Петрович кивнул на бочку в углу.

— Солярку возьмёшь? У меня есть. Не фонтан, но доедет.

Я залил полный бак и взял три канистры в кузов.

Пока ребята варили каркас, Петрович кивнул на старый брезентовый тент в углу.

— Это возьми, — сказал он. — Сошьёшь себе балахон, обшивку. В «горячих» зонах пыль — она хуже пуль.

Я взял брезент. За два вечера, пока они колдовали над броней, я сшил балахон. А на вторую ночь я сидел в закутке ангара при тусклой лампе, в одних трусах, и выивал куски брезента в свои старые штаны — на колени, на бёдра, по бокам. Брезент я вырезал из своего же тента.

Иголка была толстой, брезент — жёстким. Я колол пальцы, ругался сквозь зубы, но продолжал. Иногда я проваливался в дрёму — сидел, закрыв глаза, и иголка замирала в руке. Через несколько минут я дёргался, укалывался и просыпался. Ругался. Потом опять — тишина, и снова провал, и снова укол.

Так прошла вся ночь. Под утро я надел эти штаны — они сидели тяжело, грубо, но я знал, что они спасут меня от пыли.

Петрович заглянул в закуток, увидел меня, усталого, с красными глазами, и усмехнулся.

— Чучело, — сказал он. — Но работать будет.

Пока ребята варили каркас, Петрович глянул на передний бампер и сказал:

— Наварим тебе кенгурятник. Чтобы было чем толкать. И радиатор не разбить.

Через час к передней части каркаса приварили дугу из профильной трубы — грубую, угловатую, но крепкую. А на неё — лист металла толщиной с половину пальца, с вырезом под радиатор. Вырезанный кусок распилили на полосы и вварили обратно под наклоном, чтобы воздух заходил, а пули — нет.

Я посмотрел на это и подумал: «Теперь я могу бить. И не перегреться».

— Теперь ты не просто водитель, — сказал Петрович, хлопнув по броне. — Теперь ты — таран. Но помни: броня — не панацея. Она спасёт от пуль, но не от дурости. Не лезь туда, где умные не суются.

Я кивнул. Завёл мотор. «Урал» взревел глубже, тяжелее.

За те дни, что я провёл у Петровича, мы почти не говорили о личном. Он работал, я помогал. Иногда он бросал мне короткие фразы: «Подай ключ», «Держи», «Не мешай». Я не лез с разговорами. Он не лез в душу. Но к концу третьего дня я понял, что он не выгоняет меня не потому, что я плачу, а потому что я ему не мешаю.

Однажды вечером он сел у входа в ангар, закурил. Я сел рядом. Мы молчали. Через несколько минут он сказал:

— Ты не говоришь о себе.

— И ты не говоришь, — ответил я.

Он усмехнулся и кивнул.

— Это правильно.

— Езжай, — сказал Петрович. — И не возвращайся. Здесь тебя не ждут.

Я закрыл основную дверь, открыл окно, высунул руку, подтянул внешнюю дверь и задвинул шпингалет. Потом закрыл окно.

Дорога на юг началась с запаха горелой земли. Я выехал на трассу, которую знал как свои пять пальцев, и не узнал её. Асфальт исчез — просто стёрся, как старая краска. Вместо него — серая пыль, глубокая, как песок. «Урал» вставал на каждом метре, колёса буксовали, и я вылезал с лопатой, чтобы откапывать его.

Карта Петровича была старой, с пометками. Я ехал по ней, но многие дороги уже не существовали.

Я слышал от беженцев, что семьи эвакуируют на юг. За Кавказ. Говорили, там есть лагеря. Я не знал, правда ли это. Но это была единственная зацепка.

Куртка и штаны с брезентовыми вставками стали моей второй кожей. Я носил их не снимая — и в кабине, и на привалах, и когда спал. Они были грубыми, натирали плечи и колени, но я привык. Без них я чувствовал себя голым. Балахон висел в кабине на крючке, свёрнутый в тугой рулон. Я надевал его только когда собирался в «горячую» зону или в лес — поверх куртки и штанов.

У меня была фляга со спиртом — я взял её в Кизляре. Думал, пригодится для ран. Пригодилась для мяса.

Я экономил солярку как мог. Не гнал, катился под уклоны, выключал двигатель на длинных спусках. «Урал» жрёт, как стадо слонов, и каждая литровая канистра — это день жизни.

Я узнавал места по обломкам. Вот здесь стоял пост ГАИ — теперь кусок бетона с облупившейся краской. Вот здесь было кафе «Привал» — груда кирпичей и ржавая вывеска, которую ветер носит по полю, как сухой лист.

Я останавливался у каждого разрушенного ориентира и смотрел на него, пытаясь понять: как это стало прошлым? Я ездил здесь три месяца назад. Три месяца — и ничего не осталось.

На первой ночёвке я открыл кузов, достал банку кошачьего корма и горсть гречки. Развёл костёр, сварил кашу. Она пахла псиной и горечью, но я жевал и чувствовал, как тепло разливается по телу.

Я считал запасы. Два мешка гречки — сорок килограммов. Три мешка соевой муки — пятьдесят килограммов. Семь банок кошачьего корма. Двадцать литров воды. Если экономить — на месяц. Если кормить ещё и Лену с Мишей — на две недели.

Я сидел у костра и смотрел на пустую дорогу. В голове крутилось одно: «Я должен доехать. Я должен успеть».

Утром я открыл дверь и вылез. Воздух был холодным, пахло пылью и горелой травой. Я достал канистру, плеснул воды в ладони, умылся. Вода была ледяной, и я вздрогнул. Потом я проверил масло, постучал по колёсам, заглянул под капот. «Урал» стоял молча, тяжёлый, как скала. Я хлопнул по крылу — и завёл мотор.

Дорога к Волгограду шла через поля. Они были рыжими, как ржавчина. Я знал этот цвет — цезий в почве. Над землёй висела дымка. Я натянул респиратор. Дозиметр щёлкал, но не часто. Терпимо.

Я миновал Волгоград на рассвете. Город лежал в руинах, но на Мамаевом кургане кто-то каждое утро поднимал флаг — я видел его даже отсюда. Маленький, выцветший, привязанный к длинной палке. Фигура старика, которая появлялась на фоне серого неба, ставила флаг, стояла минуту и уходила.

Я смотрел на это, пока дорога не ушла в сторону. Никто не знал, кто он. Но каждый, кто проезжал, говорил: «Там старик с флагом». Больше о Волгограде не говорили.

Волгоград остался за спиной, и я снова был один в степи. Дорога тянулась прямая, как лезвие, до самого горизонта. С обеих сторон — сухая трава, редкие кусты, и больше ничего. Ветер гнал пыль по земле, и она оседала на броне тонким серым слоем. Я стёр её рукой, но через минуту она снова появилась.

К полудню жара стала невыносимой. Металл кабины нагрелся так, что я чувствовал его через куртку. Я приоткрыл смотровую щель, впуская воздух, но он был горячим и сухим, как из печи. Пить хотелось всё время, но я экономил воду.

Я остановился в тени старого моста, который давно обрушился в реку. Вылез, проверил колёса — давление было в норме. Осмотрел тросы, постучал по подвеске. Всё было на месте.

Я съел банку кошачьего корма, запил водой и посидел в тени, слушая тишину. Степь была беззвучной. Даже ветер стих.

Я залез в кабину и поехал дальше.

Река стояла передо мной как стена. Моста не было — опоры ушли под воду, пролёты рассыпались, и только куски арматуры торчали из воды. Я объезжал два часа. Карта Петровича указывала на брод, но вода там была выше пояса. Я разделся, зашёл — холодная, ледяная, до груди. Дно твёрдое. Я заехал.

«Урал» шёл медленно, вода поднималась выше колёс, потом до капота. Я молился, чтобы двигатель не заглох. В кабину затекала вода, я сидел по пояс в ледяной жиже, руки тряслись от холода. Но я прошёл. На том берегу я вылез, дрожа, переоделся в сухое. Тряпки были мокрыми, холодными, и я снимал их с себя, чувствуя, как зубы стучат. Я выжал рубашку, повесил её на зеркало. Штаны пришлось натягивать мокрые — сухих не было. Я сидел на капоте, дышал в ладони и смотрел, как пар поднимается от двигателя.

Я увидел поле издалека — чёрные, сгнившие грядки, которые тянулись до самого горизонта. У края стояла телега, запряжённая тощей лошадью, и старик в рваном пиджаке. Рядом — женщина с ребёнком. Я остановился. Старик подошёл. Он не попросил еды.

— Пытаешься сажать? — спросил я.

Он посмотрел на поле, потом на меня.

— Мы верим, что земля очистится, — сказал он тихо. — Может быть, не нам, но детям. Мы сеем каждую весну.

— И что?

— Всходит. Потом гниёт. Но мы не перестаём.

Я хотел сказать что-то, но не найди слов. Достал банку тушёнки, протянул ему. Он не взял.

— Нам не нужно, — сказал он. — Мы сыты. Своей верой.

Я убрал банку, кивнул, поехал дальше. В зеркале он стоял у телеги и смотрел на поле.

На второй день пути я увидел следы на дороге. Сначала — чёрные полосы от резины, уходящие в кювет. Кто-то резко затормозил, потом попытался уйти вправо, но не справился. На асфальте — гильзы. Медные, россыпью. Штук десять, не меньше. Я сбросил скорость, остановился. Вышел.

Я постоял, глядя на эти следы. Кто-то стрелял сзади, кто-то сбоку, кто-то добивал уже на земле. Потом я увидел грузовик. «ЗИЛ-Бычок». Он лежал в кювете, на боку, задние колёса прострелены. Не просто спущены — пробиты, в клочья, с растерзанной резиной. Переднее колесо было снесено — оно лежало отдельно, в кустах.

Я подошёл ближе. Кабина пустая, стёкла выбиты. В боковой двери — следы от пуль. Одна, две, три. На пассажирской двери — глубокая вмятина, будто в неё били чем-то тяжёлым. Я заглянул внутрь — на сиденье была кровь. Не лужа, но пятно. Засохшее, чёрное.

Я обошёл машину и увидел водителя. Он лежал в траве, метрах в пяти от кабины. На спине. Лицо было видно — его не прятали. Я не хотел смотреть, но я смотрел. Он был жестоко избит. Руки связаны за спиной — я видел следы верёвки на запястьях. Потом развязаны. Это значит, что он говорил. А потом его всё равно убили. Два выстрела в грудь, один в голову.

Я смотрел на это и понимал: он знал что-то, чего не стоило знать. Или видел то, что не стоило видеть. И я понял, что не хочу знать того же.

Я постоял, потом полез в кабину. Под сиденьем — чехол из промасленной тряпки. Двустволка, старая, с отбитым прикладом. Четыре патрона. В бардачке — нож в кожаном чехле, моток проволоки, ржавый фонарик. На дверце — кармашек с фотографией. Семья: женщина с ребёнком, он с удочкой на берегу. На обороте надпись: «Олегу. Жди».

Я уже хотел вылезать, но заметил под пассажирским сиденьем коробку из-под обуви. Я открыл — там лежали DVD-диски. «Владимирский централ», «Шансон 90-х», «Лесоповал», «Бутырка». Кто-то собирал их долго, переписывал, подписывал фломастером. Я закрыл коробку, положил обратно. Не взял. Не моё.

На панели я заметил старую зажигалку. Металлическую, потёртую, с выцарапанным на боку словом «Олег». Я подержал её в руках, щёлкнул — огонь был. Я сунул её в карман. Не потому что курил. Просто подумал: может, пригодится.

Я снял с рук водителя перчатки. Зачем — я не знал. Просто пригодится. Потом закрыл ему глаза — ладонью, быстро, не глядя в лицо. Положил фотографию в нагрудный карман, рядом со своей. Забрал ружьё, нож, проволоку. Вылез из кабины и пошёл к «Уралу».

Я сел за руль и долго сидел, глядя на грузовик в зеркало. Потом завёл мотор и поехал дальше.

Я ехал по грунтовке, когда дорога вывела меня к старому посёлку. Дома стояли с разбитыми окнами, крыши провалились. А за ними начинался лес — оранжевый, ржавый, как будто его выжгли кислотой. Я знал этот цвет. Не осень. Радиация. Я проверил дозиметр — стрелка дрогнула, но не зашкалила. Терпимо. Я стянул с шеи респиратор и натянул его на лицо. Старый, с забитыми фильтрами, но я надевал его каждый раз, когда заезжал в такие зоны. Привычка. Дышать через него было тяжело, но я знал, что без него будет хуже.

Дорога была пустой. Я ехал медленно, поглядывая на лес, на дома, и сам не заметил, как начал напевать. Ту самую песню. Старую, довоенную:

«А что мне надо — да просто свет в оконце, А что мне снится — что кончилась война…»

Я не знал, почему я её вспомнил. Может быть, от цвета листьев. Может быть, просто захотелось.

И тут двигатель кашлянул. Раз — и обороты упали. Второй раз — и он захлебнулся, зачихал, будто пытался сказать что-то и не мог. Стрелка тахометра поползла вниз, потом дёрнулась, потом упала на ноль. «Урал» заглох.

Я выругался. Негромко, но со вкусом. Потом ещё раз.

— Ты чё творишь? — сказал я, глядя на приборную панель. — Ты ж вчера работал. Как часы. А сейчас — на тебе.

Тишина. Никакого ответа.

Я открыл дверь, вылез, обошёл машину. Снял воздухозабор, заглянул в шноркель — там была какая-то дрянь, липкая, бурая, похожая на перегной. Я выругался ещё раз, достал тряпку, протёр. Потом полез к насосу. ТНВД — старая, надёжная, но если в топливо попадёт вода или грязь — она начинает капризничать.

Я снял крышку, продул, прочистил жиклёры. Провернул коленвал вручную, чтобы прокачать систему. Руки были в солярке и грязи, но я не замечал.

— Ну давай, — сказал я, глядя на мотор. — Давай, заводись. Ещё рано тебе умирать.

Я сел за руль, повернул ключ. Двигатель схватился, кашлянул, зачихал, потом зарокотал ровнее, тяжелее, увереннее. Я прислушался — вроде ровно. Прогрел немного, потом снова заглушил, проверил, не течёт ли, не стучит ли. Всё было сухо.

Я снял респиратор, выдохнул. Воздух был свежим, но с металлическим привкусом. Я знал, что это значит. Постоял, посмотрел на лес — он был оранжевым, ржавым, мёртвым. Красивым по-своему.

«А что мне надо — да просто свет в оконце», — повторил я про себя и улыбнулся.

Потом завёл мотор и поехал дальше.

Я ехал уже несколько дней. Степь сменилась холмами, воздух стал тяжелее. К вечеру я почувствовал в воздухе запах — сначала слабый, потом всё отчётливее. Жареное мясо, машинное масло, горелый пластик. Я знал, что где-то рядом есть люди.

Я остановился на ночь за холмом, чтобы не подъезжать к «Солнечному» в темноте. Развёл небольшой костёр, сварил чай из сушёных листьев. Смотрел на огонь, потом на звёзды. Они были яркими, как будто мир не умер.

«Солнечный» я найду по запаху. Запах жареного мяса, машинного масла, спирта и горелого пластика. Он шёл откуда-то из низины, за которой начинались старые ангары. Я сбросил скорость и въехал через ржавые ворота.

Это был не город. Скорее нарост — два десятка палаток, несколько фургонов, бочки, ящики, навесы из брезента, укрывающие товары от радиоактивного дождя. На столбах висели вывески, нацарапанные на картоне: «МЕНЯЮ ПАТРОНЫ», «КУПЛЮ СОЛЯРКУ», «ЕСТЬ ДЕВУШКИ», «ТРАВА».

Солярка на АЗС давно превратилась в жижу. Местные варили свой дизель — плохой, вонючий, но «Урал» его переваривал. Я заправлялся этим, когда не находил нормального.

Я заглушил мотор. Ко мне подошли двое — без формы, но с автоматами. Один в армейской куртке, второй — в старом пуховике.

— Стоянка — литр солярки, — сказал тот, что в пуховике. — Вопросы — к хозяину.

Я заплатил.

Рынок гудел. Люди ходили между палатками — не беженцы, не бандиты. Торговцы. Покупатели. Те, кто жил за счёт обмена. Здесь пахло жареным луком, старыми книгами, порохом и дешёвым самогоном. В одной палатке торговали патронами — ящики с маркировкой старого завода, но без гарантий. В другой — книгами. Мужик в очках с толстыми стёклами сидел на ящике и читал «Анну Каренину», не поднимая головы.

Я прошёлся по рядам. И в этот момент ко мне подошли две женщины. Они не выглядели как торговки — слишком лёгкая одежда для этой погоды, слишком яркие шарфы, слишком много попыток улыбнуться. Я понял, что они не за товаром.

— Скучаешь, водитель? — спросила одна, чуть наклонив голову. От неё пахло дешёвым самогоном и жвачкой.

— Нет, — ответил я.

Вторая усмехнулась.

— Мы недорого берём. Пара банок тушёнки — и ты на час забудешь, где ты.

Я посмотрел на них. Усталые глаза под яркими шарфами. Обветренные руки, которые пытались выглядеть нежными. Они не были злыми. Они просто выживали.

— Спасибо, — сказал я. — Мне нужно ехать.

Первая пожала плечами.

— Как хочешь. Если надумаешь — мы у синего фургона.

Они развернулись и пошли к следующей машине. Я слышал, как они начали тот же разговор с водителем старого «ЗИЛа».

— Скучаешь?..

Я пошёл дальше. И из-за ящиков вынырнул тощий мужик в замызганном пуховике. Бледный, с мелкими зрачками и быстрыми руками. Сунулся ко мне, как будто мы были знакомы.

— Водитель! Водитель, погоди! — зашептал он. — Есть отличный товар. Отдохнуть хочешь? Забыться?

Он вытащил из кармана мутный пакетик, внутри что-то серое, похожее на пыль.

— Порошок. Настоящий. Снимает стресс, убирает боль, возвращает сон. Не химоза — природное. Лесные грибочки, понимаешь? Сушёные. Два грамма — и ты летишь, но не падаешь. Без ломки. Без последствий.

— Не надо, — сказал я.

— Ты не понял! Это чистый продукт! Специальная обработка! — Он смеялся, но глаза оставались тревожными.

— Спасибо. Мне надо ехать.

Он спрятал пакетик и переключился на следующего прохожего.

— Эй, мужик! Отдохнуть хочешь? Грибочки!..

Я пошёл дальше. Чуть позже я увидел ещё одного — он продавал разноцветные таблетки, рассортированные по баночкам. Надпись от руки: «СЧАСТЬЕ. РАЗНЫЕ ВКУСЫ». Никто не обращал на них внимания. Они были частью этого места.

Я подошёл к палатке с продуктами. Толстый мужик в кожаном фартуке сидел у входа, увидел мой «Урал», поднялся.

— Хорошая тачка, — сказал он. — Продашь?

— Нет.

— Заплачу. Соляркой. Или информацией.

— Что за информация?

Он усмехнулся, понизил голос.

— На юг не пускают. Там закрыто. Все, кто сунулся, не вернулись. Но если заплатишь — скажу, где есть лазейка.

— Не надо.

— Тогда запомни: за перевалом — только смерть.

Я купил десять литров солярки, мешок сушёной моркови и две банки тушёнки. Расплатился мукой и гречкой. Торговец кивнул, взвесил на старых весах.

— Хорошая мука. Откуда?

— С собой вёз.

— Ты водитель?

— Водитель.

Он усмехнулся.

— Водитель с мукой — редкость.

Я уже собирался уходить, когда из главного ангара вышел он. Я заметил его по тому, как расступились люди. Не толпа — просто они стали чуть тише, чуть быстрее отводили глаза. Он был коренастым, с короткой стрижкой и кожей, обветренной до состояния старой резины. На плече — кожаный жилет, под ним — тельняшка, на поясе — кобура, из которой торчала рукоятка «ПМ».

Он подошёл ко мне не сразу. Сначала оглядел «Урал», потом меня, потом снова «Урал».

— Хорошая тачка, — сказал он. Голос был низким, без интонаций. — Приезжий?

— С Урала.

Он усмехнулся.

— Далеко. И чего забыл?

— Еду ищу. Семью.

Он хмыкнул, обошёл меня, остановился у водительской двери.

— На юг собрался?

— Может быть.

Он повернулся ко мне, и я впервые увидел его глаза. Усталые, жёсткие, с той пустотой, которая бывает у людей, которые слишком долго решали, кому жить.

— Запомни, водитель, — сказал он, наклоняясь ближе. — Это моя дорога. Мои люди. Моя земля. Ты здесь проездом, ты платишь, ты уезжаешь. Вопросов не задаёшь. А если кто-то из моих скажет тебе что-то — ты молчи и иди дальше.

— Я ни на что не претендую.

Он усмехнулся, криво.

— Все так говорят. Но когда у тебя есть тачка, солярка, мясо — ты уже претендуешь. Ты — ресурс, понял?

— Я просто хочу уехать.

Он смотрел на меня. Потом медленно кивнул.

— Уедешь. Когда заплатишь.

— Я уже заплатил за стоянку.

— Это за въезд, — сказал он. — А теперь плати за выезд. Двадцать литров солярки. Или четверть мяса. Или то, что у тебя есть.

Я стоял и смотрел на него. Он не блефовал. Я отдал пять банок тушёнки и половину сушёной моркови.

Он посмотрел на товар, кивнул своим.

— Отпустите его.

Он повернулся ко мне в последний раз.

— Не возвращайся, водитель. Здесь тебя не любят.

Я сел за руль. Завёл мотор. В зеркале я видел, как он стоит у входа в ангар, смотрит мне вслед и не улыбается.

Я отъехал от «Солнечного» далеко, километров на десять, пока не почувствовал, что воздух снова стал чистым. Остановился у сухого русла, вышел из кабины. Свет был серым, утро начиналось без солнца. Я плеснул воды на лицо, вытер руки о штаны. Потом долго смотрел на «Урал» — он стоял тяжёлый, с новыми царапинами от рынка, с грязью на колёсах. Я хлопнул по крылу и поехал дальше.

Я ехал по степи. К вечеру увидел колонну из трёх машин — старые «Нивы» и «УАЗ» с самодельными флагами на антеннах. Они перегородили дорогу. Из машин вышли люди — в армейских куртках, с автоматами. У одного на рукаве была повязка с чёрно-жёлто-белым триколором, у другого — самодельный шеврон с двуглавым орлом, нарисованным ручкой.

— Документы, — сказал тот, что с повязкой.

— Нет.

Он усмехнулся.

— Давно едешь?

— С Урала.

— И чего тут забыл?

— Ищу семью.

— Здесь наша земля, — сказал он. — Мы следим, чтобы порядок был. Чтобы чужие не лезли.

Они ещё говорили что-то — про «исконные земли», про «спасение нации». Слова смешивались с ветром, с хрустом гравия. Я не запомнил. Я запомнил только, что они были. Как усталые шумные птицы.

Ночью я поймал сигнал на старой рации. Голос был чистым, без помех.

«Это Центр. Всем постам. Поиск группы “Вектор”. Приоритет — доставка живыми. Повторяю: живыми».

Я выключил рацию. Спать не хотелось. Я смотрел на звёзды и думал, есть ли ещё кто-то там, под землёй.

Я больше не включал рацию. Не хотел знать, кто ищет «Вектор». Не хотел знать, что там, за горизонтом. Я просто ехал.

Я встретил его на грунтовке. Джип с военными номерами, но без знаков. Водитель стоял у капота — сгоревший двигатель. Он был в штатском, но я узнал его выправку.

— Помоги, — сказал он.

— Чем?

— Мне нужно доехать до Ростова. В машине — посылка. Для тех, на связи.

Я посмотрел на него, на кейс, прикованный к руке.

— Кто ты?

— Курьер, — сказал он. — Заплачу.

— Чем?

— Соляркой. Или патронами. Или информацией.

Я подумал. Солярка была на исходе. Я кивнул.

— Садись.

Два дня мы ехали вместе. Он занял пассажирское сиденье, поставил кейс на колени и почти не говорил. На первой ночёвке я развёл костёр, достал банку тушёнки и кусок чёрствого хлеба. Он сидел в стороне, достал из своей сумки еду — в вакуумной упаковке, с этикеткой. Я не разобрал, что там было, но пахло по-другому.

Он ел молча. Я тоже молчал.

На второй день он открыл банку — мясо, настоящее, с подливкой. Я жевал сухой паёк и смотрел на него. Он поймал мой взгляд.

— Хочешь? — спросил он.

— Нет, — сказал я.

Он пожал плечами и доел сам.

Когда мы доехали до Ростова, он попросил остановиться у въезда.

— Спасибо, — сказал он. — Дальше я сам.

Он вышел из кабины, поправил кейс, прикованный к руке, и пошёл в сторону казацких постов. Я смотрел ему вслед. Он не обернулся.

Дорога изменилась. Вместо серой пыли и выжженной степи появилась трава. Сначала редкая, потом гуще. Я увидел деревья. Настоящие, живые, с листьями. Я остановился, вышёл из кабины и просто стоял, глядя на них. В воздухе пахло влажной землёй — я почти забыл этот запах. Я стоял, дышал и чувствовал, как внутри отпускает.

Дон был мутным и тяжёлым. На берегу — рыжие пятна. Я не стал подходить к воде. Просто проехал по мосту, глядя на неё через щель в броне. Вода пахла металлом, даже на ходу.

Ростов был тёплым, но я не мог там остаться. Слишком много флагов, слишком много памяти. Моздок был проще — бетон и работа.

Я заехал в Ростов. Сначала — руины. Серая, мёртвая зона, где когда-то были торговые центры, вокзалы, улицы. Я проехал через неё молча — там нечем дышать. Но через пару километров руины кончились. Начались дома. Заборы, колючка, но уже не просто стены — на них висели флаги. Жёлто-сине-красные. Выцветшие, штопаные, обгорелые, но висели. На столбах — гербы, нарисованные краской.

Я остановился у въезда. Казак в ватнике посмотрел на меня, кивнул.

— Проезжай, — сказал. — Механик у третьего ангара. Столовая — за площадью.

Я загнал «Урал» в ангар, договорился о ремонте. Потом пошёл искать хлеб.

Рынок был под навесом — старый брезент и листы шифера, натянутые на деревянные столбы. Торговля тихая, без криков. Я найди мужика в продранном пальто, у него лежали буханки. Ржаные, тёмные, с опилками, твёрдые, как камень.

— Меняю на муку или гречку, — сказал он.

Я отдал мешок муки, взял полбуханки.

Потом я вышел за площадь. Там горел костёр, обложенный камнями, над ним висел чугунный котёл. Рядом — навес из брезента. Под навесом сидели люди. Женщины в старых пуховиках, мужики в армейских куртках, дети в обносках. Кто-то чинил лопат, кто-то плёл сетку, кто-то просто смотрел в огонь.

А на перевёрнутом ящике сидел парень в драной ветровке. Он держал баян. Единственный на всю площадь, у кого на лице была улыбка.

Он не играл громко. Просто перебирал клавиши, тихо, как будто для себя. Песня была простая — про вечер, про степь, про Дон. За ним, на бревне, сидели двое — мужики с красными лицами, в замызганных пуховиках. У одного в руке была жестяная кружка, у второго — горлышко от бутылки. Они покачивали головами, иногда хрипло подпевали, а когда баянист брал особенно быстрый перебор, они улыбались и передавали кружку друг другу.

Я сел на свободное место у костра. Рядом старуха в поношенном синтепоновом пальто налила мне похлёбки из котла — жидкой, с пшеном и кусочками сала.

— Ешь, — сказала она просто.

Я кивнул, отломил хлеб, обмакнул в похлёбку и отправил в рот. Горячо, солёно, с дымком. Рядом играл баян. Алкаши подпевали. Дети бегали вокруг костра, и старуха иногда кричала им, чтобы не бегали близко к краю навеса.

Я сидел и смотрел на них. На улыбку баяниста. На кружку, которую передавали по кругу. На флаги, которые висели за спинами людей. Я не знал, во что они верят. Но я знал, что они держатся. Не за приказы — за что-то другое. За Дон. За этот вечер. За баян.

Я доел похлёбку, отдал миску старухе. Кивнул баянисту. Он улыбнулся в ответ и заиграл быстрее. Я пошёл к «Уралу». Сзади остался костёр, песня и этот вечер. Я запомнил его.

Я выехал из Ростова на закате. Дорога уходила вниз, к югу, и город оставался за спиной. Я смотрела в зеркало, пока не перестал видеть огни. Воздух стал суше, теплее, но я всё ещё чувствовал на губах вкус похлёбки и хлеба. Я ехал молча, держа руль одной рукой.

Кизляр я узнал по запаху раньше, чем увидел. Он шёл издалека — сладковатый, дрожжевой, с нотками горелого сахара и сырого спирта. Я въехал через старые ворота. На въезде висела табличка: «КИЗЛЯР — КОНЬЯК. ПАМЯТЬ. ЖИЗНЬ». Рядом кто-то приписал мелом: «И ТОСКА».

Я остановился, заглушил мотор. Ко мне подошёл мужик с плакатом: «Меняю самогон на патроны. Спроси у Хасанова». Он глянул на меня, прищурился.

— Ты к Хасанову, что ли, приехал? Ты чё, командир?

— Я просто хочу поменять муку на солярку, — ответил я.

— А, солярка… Солярка — это к Толику. Он за углом сидит. Ты чё, первый раз тут?

— Первый.

— Ну, слушай. У нас тут каждый своё знает. Ты не лезь, куда не надо, и всё будет хорошо. Понял, брат?

Я кивнул и пошёл в указанную сторону. Кизляр был маленьким, но плотным. Узкие улочки, дома с резными наличниками, которые уже начали гнить. На некоторых висели старые вывески — «Кизлярский коньячный завод», «Дегустационный зал». Из одного такого здания доносился смех и звон посуды.

Толик сидел у бочки с соляркой. Увидел меня, не встал, только голову повернул.

— О, приехал кто-то. А ты чей, командир?

— Ничей. Сам по себе. Солярка есть?

— Есть. А ты чё предлагаешь?

— Мука. И гречка.

— Мука — это хорошо, — оживился он. — Давай посмотрим.

Мы договорились. Он налил солярку, я отдал муку и гречку.

— Ты не задерживайся тут, — сказал он. — У нас патрули злые. Если увидят, что ты с едой — отберут.

— Я слышал, тут Рома Монгол иногда бывает, — сказал я.

Толик усмехнулся.

— А, этого безумца знаешь? Бывает. Меняет самогон на провода. Всё что-то мастерит. Говорят, у него ангар за городом.

— Он нормальный?

— Ну, он не злой. А то, что чокнутый — так сейчас все чокнутые.

Я убрал солярку, собрался уходить. И тут из-за угла вышли двое — в старых куртках. Один — в кожаной, второй — с армейской фуражкой. От них пахло самогоном и жареным мясом.

— О, слышь, брат! А ты чей будешь?

— Проездом. Мне надо ехать.

— Ехать — это хорошо. А ты чё везёшь? Мы ж видим, ты с Толиком разговаривал. Ты чё, муку взял?

— Взял.

— А чё ещё взял? Мы ж не просим много. Мы просто хотим попробовать.

— Всё отдал за солярку.

Они переглянулись.

— Слушай, ты Монгола видел? Говорят, он тут ездил недавно.

— Видел.

Они усмехнулись.

— А, этот безумец. У него там два мотора и кнопки, которые не работают. Он смешной, но безобидный. Мы его не трогаем.

— Он не злой, — сказал второй. — А то, что чокнутый — так мы все чокнутые.

Они засмеялись и ушли.

Из дома с вывеской «Дегустационный зал» вышел старик в коньячной фуражке. Он посмотрел на меня и сказал:

— Ты не смотри на них. Они добрые, но голодные. Ты поезжай.

— Я про Монгола спрашивал.

Старик усмехнулся.

— А, Ромку. Он хороший парень. Безумный, но хороший. Приезжает иногда, сидит у меня, пьёт чай. Говорит про свои моторы. Я не понимаю, но слушаю.

— Зачем он ездит?

Старик помолчал.

— У него семья была. Жена, дочка. Они не выжили. Он не говорит об этом, но я знаю. Он не ищет их — он знает, что их нет. Просто ездит, чтобы не думать. Когда он за рулём — голосов не слышно.

— Он говорил тебе?

— Нет. Но я вижу. Он приезжает, сидит, молчит. Я не спрашиваю. Иногда просто надо, чтобы кто-то был рядом.

Я смотрел на него. Мы с Ромой были похожи. Оба потеряли семью. Только я искал, а он просто ехал. Я не знал, кто из нас прав.

Старик улыбнулся.

— Ты тоже ищешь, да?

— Да.

— Это хорошо, — сказал он. — Искать — значит, не сдаваться.

Я кивнул, сел в «Урал» и поехал дальше.

Кизляр остался за спиной. Через пару километров я увидел его. Знакомый силуэт на обочине, та же иномарка с длинным капотом. Рома сидел на капоте, курил, смотрел на дорогу. Когда я остановился, он встал, подошёл.

— Ты меня искал, — сказал он.

— Я просто спрашивал, кто ты.

— Местные сказали. Я решил подождать.

— Я не искал тебя специально.

— Знаю. Но раз ты здесь — может, посидим у костра? У меня есть самогон.

Я посмотрел на дорогу, потом на него.

— Давай.

Мы развели костёр на обочине. Он достал мятую флягу, налил в кружки.

— За то, чтобы ехать, — сказал он.

— За то, чтобы доехать, — ответил я.

Мы сидели, глядя на огонь.

— Ты на чём ездишь? — спросил он.

— «Урал». ЯМЗ-238. Турбированный. Восемь цилиндров. Без электроники.

Он присвистнул.

— Восемь цилиндров? Тоже V8.

— Почти. Четырнадцать с половиной литров. Крутящий момент — как у локомотива. Когда турбина подхватывает — он рвёт землю. Этот мотор везде ставили — на «Уралы», на «КамАЗы», на «МАЗы». Простой, надёжный. Если за ним следить — он переживёт тебя.

Рома слушал.

— Значит, у тебя V8, но не американский?

— Наш. Дизельный. Он не рычит — басит. По-своему. Мне нравится.

Он кивнул.

— А я хотел когда-нибудь увидеть настоящий V8. Американский. Бензиновый. Шеви, Форд, Крайслер. Говорят, он рычит так, что земля дрожит. И маслкары — «Додж Чарджер», «Шевелл». Капот длинный, а под ним — зверь.

Он смотрел в огонь, и я видел, что он там, в своей голове, уже едет по той дороге.

— И грузовики, — добавил он. — Фрейтлайнеры. Капотные. Шумят, дымят, но тянут. Я представляю, как это звучит. Как сидишь за рулём и просто едешь через всю Америку. Дорога, тишина, мотор впереди.

Я смотрел на него. Он мечтал о том, чего никогда не видел.

— Мой звучит как трактор, — сказал я. — Но довозит.

— Это главное, — сказал Рома. — Довозит.

Он допил самогон.

— Погнали, — сказал он, вставая. — Заведём, послушаем.

Он подошёл к своей машине, завёл моторы. Два старых четырёхцилиндровых мотора зарокотали, пытаясь найти общий ритм. Я завёл «Урал». ЯМЗ басил ровно, тяжело.

Мы посидели, слушая.

— Твой звучит как зверь, — сказал Рома. — Мой — как два пьяных трактора.

— Но едут, — сказал я.

— Едут, — улыбнулся он.

Мы заглушили моторы, залезли в свои машины.

— Ну ниче так посидели, — сказал он. — Когда-то да надо.

Я лёг в кабине «Урала» и слушал, как ветер гуляет по степи. Я не знал, увижу ли его ещё. Но я знал, что эту ночь я запомню.

Утром я проснулся от холода. Рома уже стоял у своей машины, заводил моторы. Увидел меня, улыбнулся.

— Счастливо, водитель.

— И ты.

Он махнул рукой и ушёл вперёд. Я стоял и смотрел ему вслед, пока его машина не исчезла за горизонтом.

«Когда-то да надо», — сказал я сам себе и завёл «Урал».

Ставрополь я объезжал. Я знал, что туда не надо соваться, но дорога шла через него.

Ставрополь приближался. Земля стала плотнее, воздух тяжелее. Дозиметр щёлкал чаще. Я натянул респиратор и закрыл смотровые щели. Через них всё равно тянуло пылью. Я не останавливался.

Я увидел их ещё за километр — блокпост. Сложенный из чего попало: бетонные блоки, ржавые машины, мешки с песком. Над всем этим — чужой флаг с непонятным рисунком.

Я сбавил скорость. Они уже меня заметили. Вышли из-за укреплений — пятеро. В камуфляже, но без формы. Автоматы. Они перегородили дорогу.

Ко мне подошёл тот, что был без головного убора.

— Выходи.

Я вышел.

— Откуда?

— С Урала.

— Что везёшь?

— Еду. Солярку.

— Много?

— Мало. Дотянуть до следующего города.

Он кивнул, потом посмотрел на меня.

— Слушай сюда, водитель. Ты думаешь, я тебя граблю? Я тебя проверяю. Мы взяли власть, потому что никто больше не взял. Мы не бандиты. Пиздец мне это надоело. Нахуй мне это сдалось? Объяснять вам, приезжим, что тут свои законы?

— Я тебя понял, — сказал я.

— Хуй ты понял, — сказал он и отошёл. — Забирайте половину. И отпускайте его.

Они начали выгружать мои запасы. Я стоял и смотрел, как они тащат мои банки, мешки, канистры.

— Езжай, — сказал он, махнув рукой. — И не возвращайся.

Я проехал через Ставрополь. Город встретил меня панельными пятиэтажками. Серыми, облупленными, с разбитыми окнами. На улицах было пусто, но не мертво. На стенах домов — надписи: «СВОИХ НЕ ТРОГАЕМ», «ПАТРУЛЬ», «НЕ ВХОДИТЬ». Кое-где висели самодельные флаги с силуэтом гор. Я ехал медленно, но всё равно привлёк внимание. Из подворотни вышел мужик в бандане. Он посмотрел на меня, сплюнул и пошёл дальше. За ним — ещё двое. Один из них нёс бутылку. Я притормозил. На углу стоял мужик с нашивкой. Рядом, на корточках, сидел мальчишка — лет двенадцать. Мужик что-то говорил ему, и мальчишка кивал. Когда он поднял голову, я увидел его лицо — серое, худое, с синяком под глазом. В его глазах не было страха. Только пустота. Я хотел остановиться, но не стал. Дальше по улице шёл ещё один — в армейской куртке, с бутылкой в руке. Он пил прямо на ходу. Навстречу ему вышел патруль — двое с автоматами. Они перебросились парой слов, и он показал им какую-то бумажку. Они пропустили его, и он пошёл дальше, допивая самогон. Я смотрел на это и думал: в Ростове — флаги и баян. В Кизляре — запах и «брат». А здесь — просто грязь, пустота и люди, которые перестали ждать.

Я проехал через город за пятнадцать минут. И запомнил этот город надолго.

Ставрополь остался за спиной. Я остановился на пустыре, заглушил мотор и просто сидел, глядя перед собой. Плечо саднило, голова была пустой. Я снял куртку, посмотрел на бинт — он был грязным, пропитанным кровью и потом. Я не стал его менять. Не было сил.

Я проехал через Ставрополь молча. Город остался за спиной — с серыми стенами, грязными улицами и людьми, которые перестали ждать. Я не оборачивался.

Я запомнил этот город как место, где я оставил не только еду и сухари. Но и кусок собственной уверенности. Я ехал и чувствовал, как саднит разбитая губа, как ноет бок, куда меня ударили. Бинт на плече был мокрым от крови, и я не знал, хуже стало или лучше.

Я остановился через несколько километров, заглушил мотор и просто посидел. В кабине было тихо. Я опустил голову на руль и закрыл глаза на минуту. В ушах всё ещё стоял их смех — тот, которым они провожали меня. Я сжал зубы, выпрямился, завёл мотор и поехал дальше.

Ставрополь остался позади. Но я чувствовал его ещё долго — в запахе, который въелся в одежду, в тяжести, которая осела в груди.

Я выехал из Ставрополя, и через час заметил, что земля стала светлеть. Рыжий цвет исчез. Я снял респиратор и вдохнул полной грудью. Первый раз за несколько дней.

После Ставрополя я понял, что мне нужно пополнить запасы. Солярки оставалось меньше четверти бака, а еды — на несколько дней. Дальше был перевал, потом неизвестность. Я понимал: если не пополню запасы здесь, дальше просто не доеду.

Я остановился на пустыре, где когда-то был двор. Заглушил мотор, посидел минуту, прислушиваясь. Тишина. Только где-то далеко лязгнуло железо, потом снова тихо.

Я вышел из кабины, оставил «Урал» под присмотром заглушённого мотора. Взял мешок с остатками мяса и несколько банок тушёнки — это был мой торговый капитал.

Застройки вокруг были одинаковыми: серые панельные пятиэтажки, стоящие впритык друг к другу, с облупившейся краской и тёмными провалами окон. На первом этаже одного из домов я заметил слабый свет — не костёр, а свеча или керосиновая лампа. Я пошёл туда.

Дверь была заперта изнутри, но на ней висела табличка, вырезанная на куске фанеры: «МЕНЯЮ ВСЁ НА ВСЁ. СТУЧАТЬ ТРИ РАЗА». Я постучал.

За дверью зашуршало, кто-то подошёл, и голос спросил:

— Чё надо?

— Поменять тушёнку и сухари на солярку и еду, — сказал я.

— Тушёнка? — голос оживился. — Давай посмотрим.

Дверь приоткрылась, и из щели выглянуло лицо — худое, с седой щетиной, в старых очках, перемотанных изолентой. Он глянул на меня, на мешок, потом впустил внутрь.

Квартира была маленькой, заставленной коробками и ящиками. Пахло плесенью, порохом и сушёными травами. На столе лежало несколько банок, горсть патронов, старая лампа с коптящим фитилём.

— Показывай, — сказал он.

Я развязал мешок, достал две банки тушёнки и мешок сухарей. Он взял, понюхал, пощупал, потом отложил.

— Хорошая тушёнка. Давай. Ты чё хочешь?

— Солярка и еда.

— У меня есть десять литров и сухари. Возьмёшь?

Мы договорились. Я отдал тушёнку и сухари. Он налил в канистру солярку, ссыпал свои сухари в мешок.

— Ты не задерживайся тут, — сказал он, не глядя на меня. — У нас патрули злые. Если увидят, что ты с едой — отберут. И без разговоров.

— Я уже заплатил командиру, — сказал я.

— Командиру? — он усмехнулся. — А ты думаешь, он своих контролирует? У них каждый сам за себя. Ты заплатил ему, а патрули всё равно тебя обчистят. И командир скажет: «не знаю, не мои люди». Так у нас.

Я убрал солярку и сухари, поблагодарил и вышел.

Улица встретила меня тем же серым светом. Я пошёл к «Уралу». И в этот момент из подворотни вышли трое.

Они не бежали. Они шли. Один — в бандане, с автоматом на плече. Второй — в армейской куртке, с ножом на поясе. Третий — молодой, лет двадцати, с пустыми глазами и странной улыбкой.

— Эй, водитель, — сказал тот, что с автоматом. — Слышь, мы знаем, что ты был у торговца. У тебя есть мясо. Давай поделись.

— Всё отдал за солярку, — сказал я. — Ничего не осталось.

— Ты чё, брат, шутишь? — второй усмехнулся. — Мы видели, как ты с мешком заходил. Ты думаешь, мы тупые? Давай мешок, и ты идёшь дальше. Без проблем.

— У меня нет мяса, — сказал я.

Первый шагнул ко мне, и я почувствовал, как от него пахнет самогоном.

— Ты чё, командир, слова не понимаешь? Я тебе сказал — давай мешок. Или мне тебе объяснить по-другому?

Он не ждал ответа.

Он ударил меня в лицо — не сильно, но точно, и я упал на асфальт. Я попытался встать, но он пнул меня в бок, и я снова упал. Я чувствовал вкус крови во рту.

— Ты не понял, дарагой? — сказал он, наклонившись. — Мы здесь хозяева. И если ты не хочешь потерять всё, что у тебя есть — ты отдаёшь нам то, что мы просим. Понял?

Я смотрел на него снизу вверх.

— Я тебя понял, — сказал я.

— Чего ты понял? — он ударил ещё раз, по рёбрам. — Ты не понял. Ты просто мясо. Я могу тебя тут оставить, и никто не спросит. Понял, как оно работает?

Я не ответил.

В этот момент я услышал звук — где-то за домами завёлся мотор. Я поднял голову. Мой «Урал». Кто-то пытался завести его.

Я вскочил, не чувствуя боли. Они повернулись на звук.

За рулём сидел пацан — лет пятнадцати, в длинной куртке, с лицом, испачканным грязью. Он пытался воткнуть провода, но руки тряслись. Мотор кашлянул, но не завёлся.

— Ах ты сука мелкая! — заорал один из патрульных и рванул к машине.

Пацан выскочил из кабины, бросился бежать, но патрульный схватил его за шиворот и швырнул на землю.

— Ты чё творишь, говно? Ты чё, машину хотел угнать? Это наш водитель! Понял?

Он ударил пацана ногой. Тот заскулил, свернулся в клубок.

Второй патрульный подошёл, наклонился, заглянул ему в лицо.

— Это же Мишаня… Мишаня, ты чё, сдурел? Тебя же командир за такое убьёт!

— Он убьёт, — сказал первый, переводя дыхание. — А я тебе помогу, понял? Будешь воровать — костей не соберёшь.

Я стоял в стороне, держался за бок, смотрел на это. Пацан лежал на земле, сжавшись, и не поднимал головы.

Патрульный обернулся ко мне.

— Ты! Водитель! Это твой пацан?

— Нет, — сказал я.

— Не твой. Но он почти у тебя угнал машину. Ты чё думаешь, я тебя должен наказать?

— Я ничего не думаю, — сказал я. — Я просто хочу уехать.

— Уехать — это хорошо, — сказал он. — Но ты заплатишь за ущерб. Твоя машина могла уехать. Ты не смотришь за своим имуществом. Значит, штраф.

Он подошёл и забрал мешок с сухарями из кабины — и высыпал в свою сумку, даже не считая. Второй заглянул в кузов, вытащил остатки мяса.

— Это вам за испуг, — усмехнулся он. — Иди, водитель. И не попадайся больше.

Я сел за руль. Руки тряслись. Я завёл мотор и выехал с пустыря. В зеркале я видел, как патрульные стояли у дороги, смотрели мне вслед и смеялись. Пацан лежал на земле, не двигаясь.

После Ставрополя дорога пошла вверх. Горы приближались медленно — сначала просто тень на горизонте, потом они начали расти, заполнять собой небо. Воздух стал другим — холодным, прозрачным, но с тем же металлическим привкусом, который я уже не замечал. Он был свежим, но мёртвым. Я остановился, вышел из кабины. Ветер дул с вершин, пахло камнем и сухой травой. Я стоял, дышал и смотрел на них. Они были огромные, синие, с белыми шапками. Красивые. И смертельные.

Я ехал по грунтовке, объезжая Ставрополь, когда дорога вывела меня к старой промзоне. Я хотел просто проехать мимо, но что-то заставило меня сбросить скорость.

Сначала я увидел забор. Высокий, бетонный, с колючей проволокой поверху. Не самодельный — заводской, довоенный. На столбах висели камеры — старые, но некоторые ещё работали: красные огоньки мигали в такт каким-то своим ритмам. По периметру — вышки, с которых свисали прожекторы.

Я остановился метрах в пятидесяти, заглушил мотор.

За забором стояли грузовики. «КамАЗы», «Уралы», несколько «ЗИЛов» — все на ходу, с новыми колёсами, без ржавчины, без следов боевых попаданий. Кто-то следил за ними. Кто-то мыл их. Стояли они ровно, как на базе, а не как попало.

Рядом с ними — легковушки. Чёрные, с тонированными стёклами. Не старые «Жигули», а нормальные, дорогие. BMW. Mercedes. С номерами, причём не местными. Я разглядел одну машину — на ней был номер старого образца, с кодом региона. Москва.

Я смотрел на это и не мог отвести глаз. Мой «Урал» рядом с ними выглядел как бродячая собака рядом с породистыми псами. Вся в царапинах, с вмятинами от пуль, следами от осколков. На кабине — свежие сколы. Броня в потёках грязи, мазута и чужой крови.

Я уже собирался разворачиваться, когда ворота открылись. Из них вышел человек в форме — чистой, выглаженной, с погонами. Он посмотрел на меня, потом на «Урал», и я видел, как его взгляд задержался на пулевых отметинах на кабине.

Он подошёл к машине, постучал по металлическому листу, которым была закрыта дверь.

— Выходи, — сказал он. Голос был спокойным, но без вариантов.

Я открыл внешнюю дверь, вышел.

— Откуда? — спросил он, не глядя на меня.

— С Урала, — сказал я.

— Далеко. И чего тут забыл?

— Ищу семью. Еду на юг.

Он кивнул, потом показал на царапины и пулевые дырки.

— Это откуда?

— Дорога, — сказал я. — Там всякое бывает.

Он усмехнулся, но я не понял — то ли он мне поверил, то ли проверял.

— Ладно, — сказал он. — Езжай. Но если ты врешь — мы тебя найдём.

— Не вру, — сказал я.

Он посмотрел на меня, потом снова на машину.

— По машине видно, — сказал он. — Ты не из наших. Ты — сам по себе.

Он отошёл, махнул рукой, и ворота открылись.

Я закрыл внешнюю дверь, залез в кабину и поехал.

Но я не уехал сразу. Я остановился за поворотом, заглушил мотор, вышел из кабины и пошёл пешком вдоль забора.

Я сделал шаг ближе, но не вышел из тени. Там, за забором, горел костёр. Небольшой, аккуратный, почти скрытый от глаз. Вокруг него сидели четверо. В форме — современной, пиксельной. Но поверх неё — старые бронежилеты, с выцветшими чехлами. Каски лежали рядом — старые, с выцветшими чехлами, какие носили ещё в Чечне.

Они сидели у костра, грели руки над огнём. Один из них, с нашивкой сержанта, жевал хлеб и говорил, не поворачивая головы:

— …а этот мудила опять припёрся, говорит: «Вы чё, охренели, я вам приказ давал!» А я ему: «Ты мне не приказ, ты мне солярку дай, я тогда поеду». Он покраснел, а я засмеялся.

Второй усмехнулся, глотнул из кружки.

— А я вчера так устал, что заснул прямо в кабине. Просыпаюсь — майор стоит и смотрит. Я думал, пиздец. А он говорит: «Ты чё, бля, как труп? Иди в казарму, завтра с утра наряд». Я встал, пошёл. Вот так.

Третий, с каской на коленях, добавил:

— У нас майор — тот ещё мудак, но справедливый. Если ты работаешь — он не трогает. А если халтуришь — он так тебя попесочит, что на всю жизнь запомнишь. Я один раз не затянул болты на колёсах — он меня полчаса матом поливал. Я стоял, как дурак, не моргая. Потом он успокоился, хлопнул меня по плечу и сказал: «Иди работай».

Я стоял в тени и слушал.

В этот момент из-за угла вышел старший. По выправке, по погонам, по тому, как он двигался — майор или подполковник. На нём был тот же пиксельный камуфляж — и такой же старый бронежилет, который уже давно не даёт защиты. Он посмотрел на костёр, потом на своих, и голос у него был такой, что земля задрожала:

— Вы чё, бля, устроили? Собрание? У меня тут склад, мы его охраняем, а вы сидите, лясы точите, жрёте и курите!

— Курить нельзя, товарищ майор, — сказал сержант, понизив голос.

— А ты, бля, умный? — майор шагнул к нему. — Я тебя спрашивал, можно или нельзя? Я тебе сказал — сидеть и не сметь. Вы — моя смена, а не отдых! Рты закрыли и за работу!

— Есть, товарищ майор, — ответил сержант, вставая.

— Есть, есть, — усмехнулся майор, — у меня уже живот болит от ваших «есть». Ну, что уставился? Работать! Через десять минут — проверка. Всё, бля, заснули!

Они начали вставать. Майор повернулся, но перед тем как уйти, бросил:

— И затуши костёр. У нас склад, а не пикник. Если я ещё раз увижу — закопаю.

Они затушили костёр, подняли каски, поправили автоматы.

— Да пошёл ты, — тихо сказал один из них, когда майор отошёл. — Он тоже из нашей шкуры кровь пьёт.

— Он и правда тебя закопает, — сказал сержант. — Ты не рискуй.

Я отошёл к «Уралу». Сел за руль. Завёл мотор.

Склад остался за спиной. Я запомнил не только вышки и забор, но и их голоса. Их грубость. Их усталость. И то, как они матерятся, даже когда соглашаются.

Я думал о том, что они — те же люди, что и я. Только у них есть приказы, а у меня — нет.

Я выехал с грунтовки и поехал дальше.

Солярка кончилась за двести километров до Кавказа. Стрелка упала на ноль, я проехал ещё километров пять на остатках, потом «Урал» кашлянул и заглох. Я стоял посреди дороги, смотрел на пустой бак и чувствовал, как внутри поднимается тошнота. Не от голода — от понимания. Я не доеду.

Я сидел в кабине, смотрел на закат и думал. У меня осталось три банки кошачьего корма. Мешок гречки — на дне рассыпалась труха. И вода — пять литров, отфильтрованная, кипячёная, но уже с металлическим привкусом.

Я не охотник. Я водитель. Но когда кончается еда, ты становишься тем, кем надо.

Я вышел, открыл кузов. Там лежала двустволка — старая, с отбитым прикладом, которую я нашёл в Бычке. Четыре патрона. Я взял её, закинул за спину. Респиратор — старый, с забитыми фильтрами. Дозиметр щёлкал, когда я подносил его к себе.

Я залез в кабину и достал из-под сиденья мешок со снаряжением. Этот балахон я сшил ещё у Петровича, когда понял, что без защиты в «горячие» зоны не сунуться.

Я надел балахон — кусок зелёного брезента, от того самого тента, что лежал в кузове. Поверх чёрной куртки с нашитыми вставками, поверх штанов с брезентовыми заплатками. Капюшон был обшит тем же брезентом, а кепка с крыльями — чтобы пыль не лезла за воротник. На лицо натянул старый респиратор, на руки — жёлтые перчатки. Всё это было грубо, тяжело, зелено-чёрное, самодельное. Я выглядел как чучело. Но это работало.

Я надел резиновые сапоги, зелёные, с трещинами на голенищах. На голову — кепку с брезентовыми крыльями по бокам и сзади. Поверх кепки — капюшон из того же брезента.

Я стоял у «Урала» и смотрел на лес. В этом самодельном скафандре я выглядел как чучело. Но он держал пыль и грязь.

Лес встретил меня тишиной. Ни птиц, ни насекомых — только хруст моих шагов по сухой листве и редкие щелчки дозиметра. Я шёл медленно, оглядываясь. Через двести метров я увидел кабана. Он стоял у старого пня — тёмный, массивный, с длинными клыками.

Он повернулся ко мне. Мы смотрели друг на друга — секунда, две. Я видел его глаза — чёрные, без страха. Он не был больным. Он был голодным. И он не боялся меня. Он сделал шаг вперёд. Дозиметр щёлкал чаще. Я не стрелял — я ждал. Если я промахнусь, он добежит до меня за две секунды. Я видел, как он напрягает ноги, готовясь к рывку. Тогда я выстрелил.

Кабан упал. Я подошёл, вытащил нож, начал разделывать. Руки работали быстро — я помнил, как это делал до войны, на охоте с отцом. Но тогда мясо пахло лесом и дымом. Сейчас оно пахло кислотой и железом. Я снимал шкуру, отрезал мясо, отбрасывал потроха — они фонили сильнее всего. Я работал быстро и то и дело оглядывался — запах крови мог привлечь кого угодно.

Я начал в перчатках, но через минуту снял их — они мешали, скользили, я не чувствовал нож. Я бросил их на траву и работал голыми руками.

Когда я закончил, я посмотрел на свои руки. Они были в крови, в жире, в чёрной грязи. Я поискал глазами ветошь, которую всегда держал в кабине, — но она осталась там, в «Урале». Я хотел вытереть руки о траву, но не стал. Мало ли что в ней. Мало ли что впитала эта земля.

Я просто сжал ладони, чувствуя, как липкая плёнка сохнет на коже. Я поднял перчатки, закинул их в кузов. Они ещё пригодятся. Запах остался. Он будет со мной ещё несколько дней.

Когда я закончил, я отрезал несколько кусков, залил их спиртом из фляги — тем самым, что купил в Кизляре. Думал, он вытянет радиацию. Через полчаса проверил дозиметром — стрелка вроде чуть отошла. Не знаю, правда ли это. Но я переложил мясо в чистый мешок. Остальное пересыпал солью, завязал в мешок.

Потом отрезал маленький кусочек, поджарил на палочке. Мясо было жёстким, с кисловатым привкусом. Я жевал и думал о том, что этот кусок может стать моим последним ужином. Или тем, что даст мне силы доехать. Я проглотил.

Я смотрел на мешок с мясом. Кило пятнадцать. Если экономить — на две недели. Я знал, что каждый кусок несёт в себе дозу. Но я знал и другое: без белка я не доеду.

И тогда я решил: сегодня — праздник. Я отложил несколько кусков, нарезал их помельче, залил водой в котелке. Развёл костёр подальше от машины. Мясо варилось почти час. Я снял котелок с огня, нашёл в сумке краюху хлеба — ту самую, из Ростова. Твёрдый, но ещё съедобный. Отломил кусок, обмакнул в бульон. И тут меня накрыло.

Я вдруг вспомнил, как мы сидели с мужиками на осенней охоте. Костёр, смех, котелок с кашей и мясом. А потом — Лена. Как она стояла у плиты, когда я приезжал с рейса. Как подавала тарелку с жарким и говорила: «Ешь, ты устал». Как Миша сидел рядом и смотрел на мою ложку. Я вспомнил её руки, её улыбку, её взгляд.

Я сидел у костра и улыбался. Сам не заметил — просто уголки губ дрогнули. Улыбка. Первая за много месяцев. Я жевал это мясо — жёсткое, с кислым металлическим привкусом, с радиацией, которую я уже не мог не чувствовать. Но я чувствовал другое. Я чувствовал, что этот кусок — не просто белок. Он — память.

Я съел всё. До последней капли бульона. Потом затушил огонь, завязал мешок с оставшимся мясом и пошёл к кабине. Праздник кончился. Улыбка сошла с лица. Но она была. Я её помню.

Я остановился на ночлег в заброшенном селе. Дома с выбитыми окнами, во дворах — остовы машин. Ни души. Я загнал «Урал» под навес и сидел в кабине, слушая ветер.

Ночь опустилась раньше, чем я ожидал. Я загнал «Урал» под старый навес, наполовину обрушившийся. Место было странным — заброшенная лесопилка, где пахло гнилыми опилками и сырой землёй. Я заглушил мотор, посидел минуту, прислушиваясь. Тишина была плотной, как вата.

Я вышел из кабины, проверил шпингалеты на дверях, затянул трос на капоте — просто чтобы занять руки. Прошёлся вокруг машины, постучал по колёсам. Всё было на месте. Я развёл костёр под навесом — маленький, почти без дыма. Огонь трещал, бросая тени на ржавые стены. Я сидел на бревне, пил горячую воду и смотрел на лес.

Я вспомнил, что говорил старик у костра несколько ночей назад. «Ты слишком живой». Я тогда не придал значения, но сейчас слова висели в воздухе, как запах сырости.

Я затушил огонь и залез в кабину. Не раздеваясь, положил ружьё рядом, под правую руку. Нащупал бумажку от Хромого в кармане — она была сухой и твёрдой. Я не стал её открывать. Я просто лежал, смотрел в потолок кабины и слушал, как остывает «Урал». Металл пощёлкивал, где-то капала вода.

Я не знал, что будет завтра. Я знал только, что надо встать до рассвета.

Вдруг я услышал шаги. Из темноты вышел человек — старый, сутулый, с седой бородой. Глаза у него были странные — слишком светлые, белые почти, как у слепого. Но он смотрел на меня.

— Не бойся, — сказал он. Голос был скрипучий. — Я не причиню тебе зла.

— Кто ты? — спросил я, не выходя из кабины.

— Местный, — он подошёл ближе и вдруг засмеялся. — Я здесь живу. Смотрю за дорогой.

— Что ты здесь делаешь?

— Жду, — сказал он. — Таких, как ты. Кто едет через перевал. И я им говорю правду. Хочешь правду?

Он наклонился к щели в лобовом листе, и я почувствовал запах — кислый, как от гнилого картофеля.

— Перевал закрыт, — сказал он шёпотом. — Там блокпост. Тех, кто пытается, стреляют. А знаешь, что самое смешное? — он снова засмеялся. — Я иногда помогаю им. Указываю дорогу. А потом смотрю, как они гибнут. Потому что они всё равно умрут. Все. Ты тоже. Я просто выбираю, кто умрёт быстрее.

Он улыбнулся беззубым ртом.

— Ты думал, я добрый? Нет. Я просто старый и мне скучно. Но ты… — он замолчал, и его глаза стали серьёзными. — Ты мне не нравишься. Ты слишком живой. Иди своей дорогой. Я не буду тебе мешать. Но помни: я смотрю на тебя.

Он развернулся и ушёл в темноту. Я сидел и слушал стук собственного сердца. Впервые за долгое время я по-настоящему испугался не пули — человека.

Блокпост Хромого стоял в ущелье. Старые «Уралы» поперёк дороги, цепь с табличкой «Стоп. Досмотр». Сам Хромой вышел из-за машин — невысокий, коренастый, с короткой стрижкой и тяжёлым взглядом. Форма старая, но ухоженная. Чистое оружие.

— Откуда? — спросил он.

— С Урала.

— Далеко, — он помолчал. — И чего тут забыл?

— Ищу семью.

Он посмотрел на меня долго, потом на «Урал». На его лице мелькнуло что-то похожее на уважение.

— Смелый, — сказал он. — Или дурак.

— И то, и другое.

Он усмехнулся. Протянул мне бумажку, сложенную вчетверо.

— Отдашь это человеку за перевалом. Скажешь: «от Хромого». Я тебя пропущу.

— Почему мне?

Он посмотрел мне в глаза.

— Потому что ты такой же, как я. Ты потерял семью. Ты ищешь. Я знаю это чувство.

Я взял бумажку. Белая лента на зеркале. Я проехал. Через поворот — второй пост. Они смотрели на ленту, переглянулись.

— Свои, — сказал один. — Проезжай.

Я проехал. Остановился на ночлег. Открыл бумажку — там было одно слово: «Беги».

Я не слышал их сразу. Только чувствовал. Вибрацию, которая шла через землю, через колёса, через раму «Урала». Низкий гул моторов — КамАЗов, Уралов, джипов. Они шли ровно, тяжело, как стадо. Я повернул голову и увидел пыль. Колонна машин шла за мной.

Я обернулся. Вдалеке, на дороге, которую я только что проехал, виднелась пыль. Колонна машин шла за мной.

Я не стал ждать. Сел за руль и вдавил педаль в пол.

Дизель взревел глухо, тяжело — турбина ещё не подхватила. Я развернулся на месте, сдирая колёсами землю, и рванул в лес. В зеркале я видел, как колонна военных машин несётся за мной. Семь машин. «Уралы», «КамАЗы» — и два старых УАЗа, и один пикап, похожий на «Тойоту».

Я вдавил газ до пола. Обороты пошли вверх, дизель загудел гуще, и через пару секунд к этому гулу добавился свист — высокий, пронзительный, который нарастал с каждой сотней оборотов. Турбина подхватила. «Урал» дёрнулся, и я почувствовал, как машина прибавила. Свист прорезал воздух, смешиваясь с рёвом дизеля.

Первый выстрел я услышал, а не увидел. Пуля ударила в броню слева — глухо, тяжело, как кувалдой по рельсу. Я вжался в сиденье, чувствуя, как вибрация прошла через металл в кости. Вторая просвистела над кабиной — тонко, зло, оставляя за собой звук, похожий на разрыв ткани. Третья ударила в лобовой лист, прямо перед моим лицом — я видел, как металл дрогнул, и услышал звон, от которого заложило уши.

Я вошёл в лес. Ветки хлестали по кабине, но я не сбавлял скорость. Мотор выл. Турбина свистела на пределе. Лесовозная дорога была узкой, колёса «Урала» то и дело скользили в грязи, но я держал руль.

В зеркале я видел, как две машины отстали, но один УАЗ и пикап продолжали преследование. Из окна УАЗа высунулся человек — в военной форме, похожей на лохмотья, на лице респиратор. Он целился. Я видел, как он прицеливается в щель на внешней двери — ту самую, через которую я мог видеть зеркало.

Я вывернул руль вправо, пытаясь уйти с линии огня, но он не отставал. Он стрелял — пуля ударила в край смотровой щели, взвизгнув по металлу. Я слышал, как он кричит что-то сквозь респиратор, но слов не разбирал.

Впереди была развилка. Накатанная грунтовка и узкая лесовозная дорога. Я взял вправо.

«Урал» нырнул в грязь. Дизель захлебнулся на мгновение, турбина свистнула с надрывом, чёрный дым повалил из глушителя. Я выжал газ до упора. Свист стал выше, рев — глубже.

УАЗ шёл за мной. Он пытался подрезать меня слева — я видел его в зеркале, его передний бампер уже почти касался моего заднего колеса. Водитель УАЗа, видимо, хотел толкнуть меня в грязь, заставить остановиться.

Я вдавил газ. «Урал» взревел так, что земля под колёсами задрожала. Я резко вывернул руль влево и нажал на газ.

«Урал» ударил УАЗ в бок — не в лоб, а в дверь. Я почувствовал, как металл хрустнул, как машина качнулась. УАЗ съехал с дороги, накренился, и я видел, как из окна вывалился тот самый, с респиратором — он пытался удержаться за дверь, но его бросило в сторону.

УАЗ покатился по склону. Сначала он просто скользил в грязи, оставляя за собой глубокие борозды. Потом колёса зацепились за что-то, и его бросило в сторону — он ударился о кочку, подпрыгнул, и покатился дальше, вниз.

Я слышал этот звук. Металл, грязь, мокрые камыши — они хрустели под колёсами, ломались, устилая путь. УАЗ прорывал камыши, как нож сквозь бумагу, оставляя за собой чёрную полосу на сером фоне. Он ударился о камень — звонко, так, что я услышал этот звук даже через рёв мотора. Машина подпрыгнула и перевернулась. Я видел, как она описала дугу в воздухе — медленно, нелепо, как игрушка, которую бросил ребёнок.

Она упала внизу, в русло высохшей реки. Удар был глухим — металл о камни, грязь, тину. Я слышал, как что-то хрустнуло — может быть, стекло, может быть, кости.

Из перевёрнутого УАЗа донёсся крик. Не слово, нет — просто звук. Хриплый, рваный, как у человека, который не может вздохнуть. Потом — второй крик, потом тишина.

Я не остановился. Я смотрел в зеркало, пока машина не скрылась за поворотом. Я видел, как камыши качаются над тем местом, где она упала. Как ветер несёт пыль и сухие листья.

Я выжал газ. И в этот момент я услышал другой звук — низкий, надрывный, с металлическим свистом. КамАЗ. Здоровенный, обшитый кусками металла — часть старого автобуса, листы с чужой кабины, ржавое железо, приваренное к бортам. Он шёл за мной, как поезд, не сбавляя скорости. Его двигатель выл с надрывным свистом — турбина работала на пределе, выплёвывая облака чёрного дыма.

— Ну давай, — сказал я сам себе. — Давай, догоняй.

Я не думал, когда бил. Просто нажал на газ, и «Урал» рванул вперёд. Мы столкнулись — металл заревел, сваренные швы затрещали, я почувствовал, как мой «Урал» качнуло в сторону. КамАЗ продолжал давить, его передний бампер въехал в мою бронированную дверь, пытаясь оттеснить меня к краю дороги.

Я вдавил газ до упора. Дизель взревел, турбина свистнула выше, и «Урал» начал толкать КамАЗ в ответ. Мы ехали рядом, два грузовика в грязи, толкая друг друга, как два разъярённых зверя. Я видел в зеркало, как искры летят от металла, как грязь летит из-под колёс.

КамАЗ начал заваливаться набок — его водитель вывернул руль, пытаясь уйти, но было поздно.

Я резко затормозил. «Урал» встал на месте, взметнув грязь. КамАЗ, потеряв упор, пошёл юзом — его зад занесло, и он начал съезжать к краю дороги, к тому самому руслу высохшей реки. Я видел, как его колёса скользят по мокрой глине, как он пытается зацепиться за что-то, но безуспешно.

Тогда я снова нажал на газ. «Урал» рванул вперёд, и я ударил КамАЗ в задний борт. Металл хрустнул, и я почувствовал, как машина пошла вниз.

Я смотрел на свои руки, сжимающие руль. Пальцы онемели. Дыхание было тяжёлым, как будто я только что пробежал километр.

В зеркало я видел, как КамАЗ медленно переворачивается. Но я уже не смотрел.

Я перестал смотреть в зеркало.

Я выжал газ. «Урал» рванул вперёд. Я понимал — двигатель не вытянет. Он работал на пределе слишком долго. Дым валил из-под капота, свист турбины начал срываться, становиться прерывистым. Я сбавил обороты. Не останавливаясь, но уже не гнал.

Ветки хлестали по кабине. Грязь летела из-под колёс. Я смотрел в зеркало — Toyota Hilux всё ещё шла за мной. Она держалась позади, не приближаясь, и я не сразу понял, что она делает.

А потом я услышал его.

ДШК. 12.7 мм. Крупнокалиберный пулемёт. Он бил не одиночными — очередями. Я не видел стрелка — только вспышки из кузова, когда машина подпрыгивала на ухабах.

Первая очередь прошла по земле слева от машины, взрывая грязь и листву. Вторая ударила по задним колёсам — я почувствовал, как «Урал» качнуло, как машина на мгновение потеряла сцепление с дорогой. Третья прошла по кабине — пули визжали по металлу, оставляя глубокие борозды. Одна ударила в лобовой лист — звонко, сухо, так, что заложило уши.

Я вжался в сиденье. Одна пуля вошла в кабину через щель — ту самую, куда целился УАЗ. Она прошла в нескольких сантиметрах от моей головы, и я почувствовал, как воздух резанул по лицу. Она ударила в лобовой лист с внутренней стороны и застряла там — я видел её край, торчащий из металла, прямо перед моим лицом.

Я не понял, что меня задело, пока не почувствовал жжение. Правое плечо. Пуля царапнула его, содрав кожу. Я посмотрел — кровь. Не сильно, но чувствовалось.

Я понял: так не выйдет. ДШК разнесёт кабину, если я не сделаю что-то.

Я сбросил газ и нажал на тормоз. «Урал» резко встал, взметнув грязь и листву. Toyota Hilux шла за мной слишком близко.

Я услышал крик. Короткий, резкий, рваный:

— БЛЯЯЯЯ!..

Водитель «Тойоты» попытался уйти, но было поздно. Она влетела под задние колёса «Урала» — я почувствовал, как машина качнулась, как что-то хрустнуло под колёсами. Я видел в зеркало, как кабина «Тойоты» сплющилась, а стрелка с ДШК просто скинуло с кузова — его тело перелетело через капот и исчезло в грязи перед машиной.

Я нажал на газ. «Урал» взревел и поехал дальше. Задние колёса были пробиты — я чувствовал, как они шлёпают по грязи, как машина идёт с лёгким креном. Но она шла. «Урал» не останавливался.

Я смотрел вперёд. Плечо жгло. Кровь капала на рубашку, пахла железом.

Вся колонна — те, кто ещё мог двигаться — остановилась у края дороги. Я видел в зеркало, как они высыпали из машин, как некоторые стреляли в мою сторону. Пули чиркали по броне, визжали, отскакивали. Один из них плюнул в мою сторону. Другой выстрелил ещё раз, но пуля ушла в сторону.

Я видел их лица — серые, злые, усталые. И я понял, что они уже не догонят. Они просто стояли и смотрели, как я уезжаю.

Я выжал газ до упора. «Урал» рванул вперёд, и через минуту они исчезли из виду.

Я ехал, пока лес не кончился, пока дорога не вышла на открытое место. Только тогда я заглушил двигатель.

Тишина. Она была оглушительной. Я сидел, сжимая руль, и слышал, как умирает свист турбины — постепенно затихая, как выдох.

Плечо болело. Я посмотрел на него — неглубоко, но неприятно. Я вытер кровь рукавом, нащупал аптечку в бардачке. Достал бинт, перемотал. Бинт был старым, жёстким, плохо прилегал к ране. Я затянул его зубами, чтобы он держался, и почувствовал, как жжение разливается по плечу. Я сжал челюсти, чтобы не застонать. Потом посмотрел на свои пальцы — они были в крови, и я вытер их о штаны.

Я перевязал плечо. Боль не ушла — она просто стала другой. Тупой, ноющей, которая напоминала о себе с каждым движением. Я чувствовал себя раненым псом — злым, усталым, но не готовым лечь. Потому что если ляжешь — не встанешь.

Потом посмотрел на пулю, застрявшую в лобовом листе. Она была там, прямо перед моим лицом. Я смотрел на неё и думал о том, как близко это было.

Я завёл мотор и поехал дальше.

Я стоял у подножия гор. Там, за облаками, был Кавказ. Там, по слухам, люди не голодали. Я не доехал.

Я развёл костёр. Ко мне подошёл мужчина — худой, с руками грузчика.

— Не пустили?

— Не пустили.

— В сторону Моздока есть военный городок. Лётчики остались. У них порядок, топливо.

— Зачем тебе это?

Он пожал плечами.

— Ты ищешь семью. У меня тоже была. Я не найду. Может, у тебя получится.

Он протянул карту и ушёл. Я остался один. Смотрел на карту и понимал: я не могу остановиться. Потому что если остановлюсь — начну вспоминать. А вспоминать больно.

Дорога к Моздоку была пустой. Я ехал по грунтовке, и вокруг было тихо. Воздух стал сухим, горячим, ветер нёс пыль. Я чувствовал, что приближаюсь к чему-то другому — не к городу, а к месту, где всё иначе.

Я остановился на привал, вытер лицо, выпил воды. Смотрел на дорогу и думал о том, что будет.

Моздок встретил меня бетоном. Ни флагов, ни гербов, ни баяна. Только стены, колючка и тишина. Я заехал. Командир — невысокий, короткая стрижка, спокойные глаза.

— Водитель?

— Водитель.

— Откуда?

— С Урала. Меня на Кавказ не пустили. Сказали, здесь работа есть.

— Что умеешь?

— Водить. Чинить. Воевать — не умею, но могу.

— У нас работа — возить грузы. Еду, патроны, иногда людей. Если не дурак — выживешь.

— Что получу?

— Еду. Топливо. Защиту, — он посмотрел мне в глаза. — Ты ищешь семью. Мы поможем. Но сначала — работа.

— Я согласен.

Он протянул руку.

— Законы простые: не воруй, не предавай, не ври.

Он помолчал.

— Мы не лагерь. Мы не торгуем оружием. Мы работаем.

В столовой было тепло. Пахло хлебом и мясом. Поставили тарелку супа. Я ел — горячо, солёно, не кошачий корм. Я сидел и вдруг понял: вспоминаю Ростов. Баяниста. Алкашей. Улыбку.

Ко мне подошёл повар.

— Ты новенький, — сказал он тихо. — Здесь хорошо. Но не навсегда. Две недели назад у нас был рейд. Со стороны гор. Пятеро погибло. Командир говорит, случайность. Я не верю. Они прощупывают нас. И когда у них будет топливо — они вернутся.

Я кивнул, доел суп и вышел.

Ночь была тихой. Я загнал «Урал» в ангар, заглушил мотор. Несколько секунд я просто сидел, слушая, как остывает железо. Металл пощёлкивал, где-то капала вода. Я снял куртку, бросил на сиденье, достал из-под него смятую тряпку — вытер руки, потом лицо. Тряпка была маслянистой, и я понял, что только размазал грязь. Я смотрел на свои ладони — чёрные, с въевшейся смазкой, с сухой кровью под ногтями. Я не чувствовал боли. Только усталость.

Я снял фотографию с зеркала, положил в карман. Прошёл в столовую. Горячий суп. Тёплый хлеб.

Потом вышел к ангару. Сел на подножку «Урала». Провёл рукой по крылу, по тёплому металлу.

— Мы доехали, — сказал я тихо.

Машина молчала. Но я слышал её дыхание — редкий, успокаивающий щелчок остывающего мотора.

Я думал о Лене и Мише. Они где-то есть. Или уже нет. Я не знал.

Завтра я снова сяду за руль. Не бежать. Искать. Или хотя бы попытаться.

Сегодня я просто хотел поспать.

Я залез в кабину, закрыл дверь. Свет луны падал на приборную панель, выхватывая старые трещины и потёртости.

Я сидел на койке в Моздоке и перебирал вещи. Ружьё, нож, моток проволоки. Две фотографии — моя и чужая. Чужие перчатки, зажигалка с именем «Олег». Я не курил, но держал её. На всякий случай.

Я смотрел на эти вещи и думал о том, что каждая из них — чья-то жизнь. Чья-то смерть. Чей-то выбор.

Я проверил мешок с мясом. Соль вытянула влагу, оно не испортилось. Я переложил его в сухую ткань и завязал. Мало ли что. В дороге всякое бывает.

Я вспомнил Рому Монгола. Ту ночь у костра, когда мы говорили о моторах, о дороге, о том, что значит ехать. Он не спрашивал меня ни о чём. Он просто сидел рядом. И это было важнее любых слов.

Он спас меня от тоски в ту ночь. Не от пули, не от голода — от того, что я начинал растворяться в пустоте.

Я записал его имя в тетрадь. «Рома Монгол». Чтоб не забыть.

Чужую фотографию я держал не потому, что знал этих людей. А потому что они могли быть моими. Я хотел, чтобы хоть кто-то помнил, что они были.

Я убрал всё в мешок и завязал.

Тогда, в первые дни, я не думал о них. Я просто спасал свою шкуру. Но теперь я сидел здесь и знал, что они не вернутся. Я знал это и раньше. Просто не позволял себе думать.

Я вспомнил всё это — Петровича, «Солнечный», Ростов, Кизляр, Ставрополь, склад, перевал, погоню, тот лес, где я чуть не сдох на корню. Я вспомнил, как пули свистели над ухом, как я сидел в ледяной воде, как ел кошачий корм и как потом сидел у костра с куском мяса и улыбался.

Я вспомнил всё это — и усмехнулся. Устало. Одними уголками губ. Потому что смеяться уже не было сил, а плакать — не было смысла.

Я усмехнулся тому, что я ещё здесь. Что «Урал» ещё дышит. Что я доехал.

Усмехнулся — и закрыл глаза.

Впервые за много лет я спал без снов.

    16+
    Поделиться

    Похожие по жанру

    Ещё от автора

    Войдите, чтобы оставить комментарий

    Войти

    Зарегистрироваться

    Сбросить пароль

    Пожалуйста, введите ваше имя пользователя или эл. адрес, вы получите письмо со ссылкой для сброса пароля.

    Поддержать Смыслы