Вот и отгуляло бабье лето, уронило с плеч наземь пестрый платок. Отцвело травами душистыми, ягодами медовыми, осветило зарею утренней все, чем душа радовалась, а потом помедлило и ушло.
А в небе – журавль белый, все кружил и кружил в бескрайней выси, оглядывал края родимые, лес, поле, речку, дом их белый со ставнями, и не было этому ни начала, ни конца.
***
Всю ночь за окном выла метель. Степан не спал, качал на руках малого. Вроде заснет, а потом как зайдется опять, аж до хрипоты. «Ах, Авдотья, тоска душу щипет, вот беда, как жить дальше». Заканчивался февраль 1915 года.
Два месяца как схоронили Авдотью. Степан остался один с малым на руках, трех месяцев от роду. Без материного молока пропадал совсем, что только он ни делал – и хлеб в тряпку оборачивал – сосок делал, и перед образами стоял, и к земскому лекарю возил – малому только хуже – живот впалый, губы синие. «Господи, помоги».
Под утро уснул малец с божьей помощью. Степан уложил его в люльку, платком Авдотьиным укрыл, а сам во двор. Там тихо-тихо, только снег скрипит, да собака воет где-то. «Ах, беда». А у самого голова как с туману, обтер рукавом лицо, и взялся за лопату – снегу столько навалило, что калитку не открыть. Спешить надо. «Акулина, кормилица, не остави нас грешных, помоги нам, Господи».
Он ждал ее каждый день. Муж ее, Иван, работящий был, захворал тяжко и через неделю помер. Акулина осталась одна с двумя детьми, старшей три года, а младшему годок всего. Молока много у нее осталось, вот и стала она к Степану приходить, малого кормить.
Молодая, румяная с мороза, отворила калитку, заправила прядь волос под платок и зашла. Степан в окошко увидал ее, пригладил волосы, на крыльцо кинулся, чуть было лавку не уронил.
– Здравствуй, Акулина, не замерзла? Мороз, вон какой.
– Будьте и Вы здоровы, Степан Андреевич, не замерзла, благодарствую. Я Вам тут пирогов да яиц принесла, кушайте, пока свежие, Вам сил вон сколько надо.
Акулина протянула с поклоном узел, сняла тулуп Иванов, опустила на плечи платок и в комнату прошла, перекрестилась.
– Ох, господи, щечки впалые, имя-то не надумали? Ах, горемыка, за что ж такое тебе, безгрешному.
– Федоткой хотели назвать.
– Федотка, дай бог здоровья.
Она согрела дыханием руки, и тихонько взяла его теплого, мокрого, легкого такого, аж, сердце зашлось.
Степан замешкался было:
– Не помешаю, Акулина?
– Отчего ж помешаете, Степан Андреевич, это ж Ваше дитя, – и чуть смущенно улыбнулась ему.
Она сидела к нему в пол оборота. Гладко прибранная коса, платок на плечах, вся тихая и спокойная. Ловкими движениями растянула тесемки ворота, приладила малого к груди налитой, провела соском по губам, оставляя теплый молочный след. Федотка поморщился спросонья, а потом судорожно ухватился, запыхтел и зачмокал с голоду.
Радостно стало на душе Степана, слезы полились, как самого его мать обнимала, от всех невзгод защищала, теплым молочным духом напитывала. Защемило сердце по Авдотье на миг тоскою и отпустило. Не воротишь уже ничего. «Прости, Авдотья».
Федотка ел жадно, захлебываясь, отнимался от соска – отдышаться и опять хватался, будто хотел наесться на всю жизнь. Акулина целовала ручки его, и укачивала, напевая голосом тихим слова добрые и нежные, понятные только им двоим. Она чувствовала взгляд Степана, ждала его и не противилась. На все воля божья. «Господи помоги».
Степан помнил, как в девках была Акулина красавицей, статная, глаза озорные. Иван к ней посватался тогда, а как сошлись – детишки у них народились. «Только нет теперь Ивана. А она сидит рядом, вдовая. Это ж какая паутина плетется, жизни перепутывает. Видать, что на роду написано».
Задумался Степан, залюбовался ею, стосковался по теплу бабьему, а потом спохватился – и в сени – валенки ее к печи ставить, а то остынут совсем.
Акулина поднялась уже, малого в колыбель положила, укутала и собралась уходить. А Степана увидала в дверях – платок на груди запахнула, прядь волос пригладила. Век бы любовался Степан счастием таким, и заныла душа его, что уйдет сейчас и опять один-одинешенек день и ночь коротать, думы свои нескончаемые думать о жизни, об Авдотье, что в снах ему является. Только чуял он, что жить надо дальше. «Приглянулась мне Акулина. Отпусти. Благослови с небес, Авдотья. От ей у меня в груди гармони играют, птицы поют, внутри все мается, сила наружу рвется».
Степан молчал. И Акулина слов не знала, помедлила, платок покрыла. Она знала, что пора, да все ждала, может, скажет ей о жизни своей неприкаянной, о том, что дом без рук бабьих не прибран, да рубаха добела не выстирана. Он стоял от нее совсем близко, так близко, что увидала Акулина на щеке шрам малый, да смутилась совсем.
– Покормила, Степан Андреевич, заснул Федотка, и мне пора, свои дома ждут.
А потом растерялась:
-А где же валенки мои?
– У печи, чтоб ногам твоим теплее было.
– Благодарствую.
Она поклонилась, собралась и за порог вышла.
А Степан остался. «Что ж это я, ведь люба она мне, а я ей хоть бы слово доброе или ласковое. А может, не приглянулся я ей и только к малому приходит». От этих мыслей сомнений только прибавилось, и Степан в чем был – на мороз за ней кинулся:
– Акулина!
Она обернулась, как будто ждала его. А он – к ней, хотел за плечи обнять, да не решился:
– Акулина,
– Что ж Вы, Степан Андреевич, остудитесь, вон мороз какой.
Она стояла рядом, родная, единственная на всем белом свете, сама с двумя детьми, а ни слова о нужде своей, о жизни горькой и улыбалась ему, глядя глазами чистыми.
А после Пасхи попросили они благословения у батюшки в церкви Николая Чудотворца, и повенчались. Дом Степанов при Акулине ожил, трое детишек теперь растили. А сама она, «голубка ненаглядная», расцвела, вся счастием бабьим засияла. К концу лета соком налилась, притихла. И понял Степан, что не оставил их Господь, и к весне колыбелю готовить надо, и что ждет их жизнь долгая. И за Авдотью и за Ивана. Знать, так им на роду написано.
А по осени, после Воздвижения, объявили призыв. За Степаном пришли. Два дня дали вещи сбирать. Акулина, «любушка», как услыхала, перед иконой повалилася, смерти белее лицом, да неужто и к ним в дом горе постучалося.
Степан оглядел хозяйство, подбил порог, а то на днях оступилась она, чуть не убилась. Колыбелю новую смастерил, да в сенях поставил. А на рассвете наказал детям матерю слушаться, поцеловал Федотку, обнял Акулину и долго не отпускал ее. «Господи, помоги мне живым остаться и домой воротиться».
***
Вот и закончилось бабье лето. Днем еще солнышко, а ночи холодные стали уже. Покроет Акулина темный платок, выйдет рано, и смотрит на дорогу, ждет. И дождь моросит – все равно ждет. Постоит у калитки, перекрестит дорогу и назад в дом, к детям. И так изо дня в день.
А сегодня на заре почудилось ей – калитка скрипнула. Она поднялась, в окно выглянула, а там никого. Вышла за порог – ни души кругом, в небе – ни облака. Тоска грудь сдавила.
Глянула Акулина в небо, а там высоко-высоко журавль белый, как ждет кого, крылья расправил, кружит над полем, над речкой, над домом их. И стукнула у нее под сердцем жизнь новая, Степанова жизнь.
А журавль взмахнул крылом сильным и – ввысь, все дальше и дальше, пока не превратился в точку малую, и не исчез совсем. «Господи, помоги».

Войдите, чтобы оставить комментарий